ХАНА СЕНЕШ

ЕЕ ЖИЗНЬ, МИССИЯ И ГЕРОИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ

ЖДУ ВАШИХ ПИСЕМ

=ПРАЗДНИКИ =НА ГЛАВНУЮ=ТРАДИЦИИ =ИСТОРИЯ =ХОЛОКОСТ=ИЗРАНЕТ =НОВОСТИ =СИОНИЗМ = АТЛАС =

{302} МОЯ ДОЧЬ АНИКО

Вот уже много лет мне не дает покоя мысль- временами возбуждаемая материнским чувством, временами же внушаемая сознанием долга - написать воспоминания о моей дочери Ханне. Не для широкой публики, а для того, чтобы установить - поскольку это вообще возможно - обстоятельства, условия и события, начертавшие и предопределившие ее путь к выполнению своей миссии. И хотя сама Анико, казалось бы, в общих чертах дает ответ на этот вопрос в своем дневнике и других произведениях, в ее жизни были детали, мотивы и роковые события, которые, оставшись неосознанными, с неудержимой силой толкали ее вперед по избранному пути; я же была в то время их ближайшей очевидицей.

Нет большего горя в жизни - возможно, в силу явной бессмысленности и противоречию естественному ходу вещей, - чем горе родителей, переживших своих детей. Это горе усугубляется и нестерпимо обостряется, когда дитя гибнет на глазах у матери к при трагических обстоятельствах. С большим внутренним сопротивлением сопряжен и тот необычный случай, когда человек все же решается выйти из тесного круга отрешенности и со всей силой истины фактов предать гласности свои самые {303} горестные и дорогие сердцу воспоминания. Несмотря на все это, я, по просьбе издательства, попытаюсь выполнить эту задачу в той мере, в какой это позволяют рамки настоящей книги.

ЕЕ ДЕТСТВО

1.

Первые годы детства Анико протекали в атмосфере душевной теплоты и жизнерадостности. Неизменный товарищ ее детских игр - брат Гиора - был годом старше ее, - и веселый смех, оглашавший детскую комнату, служил источником радости не только для родителей, но и для всей семьи. Созданию такой обстановки способствовали также бабушка Фини (моя покойная мать, жившая вместе с нами) и их отец, ежедневно на короткое время расстававшийся с миром воображения, чтобы рассеяться и освежить свою творческую мысль в обществе детей.

Отец их был писателем и автором драматических пьес и комедий, пользовавшихся большим успехом. Работал он главным образом в ночное время. Ввиду этого, а также из-за болезни сердца, которой страдал еще в юности, он поздно вставал по утрам. Ежедневные игры и возня с детьми были неотъемлемой частью распорядка его дня, если не считать случаев, когда он был занят на театральных репетициях или когда его поднимал с кровати порыв {304} творческого пыла. В такие часы мы усаживались у отцовской кровати, и непрерывный поток рождавшихся экспромтом стихов и сказок лился из уст писателя, питавшего необычайную любовь к детям.

Когда дети заболевали, мы убеждались, что сказки оказывали на них большее лечебное действие, чем прописываемые врачами лекарства; это особенно относилось к Анико, которая была более чувствительна, и ей иногда ночи напролет рассказывали легенды и сказки. Позднее мы узнали, что все эти сказки запечатлелись в ее памяти и оплодотворили ее воображение: уже в детские годы она проявила признаки самостоятельности, многосторонние интересы и самобытность духовного развития.

В моей памяти все еще живо то утро, когда сидя у кровати отца, она пересказала ему всю программу праздничного вечера в народной школе брата Гиоры, на котором присутствовала и она, Анико, которой было тогда пять лет, слово в слово воспроизвела все увиденное и услышанное, сопровождая свой рассказ точными жестами и движениями; и отец подмигнул мне, давая понять, как поразила его дочь своим даром повествования. Больше всего она выделялась двумя качествами - способностью схватывать и умением образно рассказывать.

Вот ранний эпизод, эпизод ребячески наивный и глубоко волнующий. Мы готовились отпраздновать четвертый год рождения Анико, и вечером накануне этого дня отец взял ее к себе на колени и спросил, какой подарок обрадовал {305} бы ее больше всего, - она ведь такая хорошая девочка и нам она тоже всегда доставляет радость и удовольствие. На это она ответила: "У меня есть просьба... я знаю, что каждая девочка должна любить своих родителей больше всего на свете; но если вы дадите мне свое согласие, я буду любить бабушку Фини больше вас". Согласие она получила в качестве "подарка" ко дню рождения. Сам подарок достался, разумеется, бабушке Фини.

Мы нередко отлучались из дому, иногда даже на недели, и когда мы возвращались, бабушка давала нам полный "отчет" о поведении детей в замеченных признаках их развития за это время.

Отец их, который чувствовал все время, что болезнь может преждевременно подкосить его, всячески старался обогатить детство и отрочество наших детей красивыми, полными радости воспоминаниями, увеселительными прогулками, посещениями зоологического сада и особенно детского театра "Дяди Оскара" - мастера развлекательной детской сказки, которой он давал сценическое воплощение своей гениальной игрой. Но, больше всего, дети дорожили теми часами досуга, которые отец щедро отдавал им, играя с ними в детской комнате.

Но внезапно счастливой поре детства пришел жестокий конец: майским утром 1927 года сердечный приступ оборвал жизнь их отца, когда ему было всего лишь тридцать три года.

Всего несколькими днями раньше он был поглощен работой над одной из своих пьес, которая {306} лишала его сна. Утром я наблюдала за ним в зеркало, которое находилось напротив его кровати, и видела, как он завязывает галстук, целиком погруженный в свои мысли и даже не глядя в зеркало. Я весело сказала ему, что он явно поправился после недавнего отдыха в известной водолечебнице у озера Балатон. Он неожиданно ответил: "А знаешь, мне думается, что я, в сущности, могу уже закончить свою жизнь. По правде говоря, я уже достиг всего, чего может достичь писатель-еврей у нас, в Венгрии.

Я уважаемый журналист одной из самых больших ежедневных газет в стране (Газеты "Пести Хирлап", выходившей тиражом в 100 000 экземпляров, в которой он вел очень полюбившийся читателям постоянный юмористический отдел под названием "Веселые заметки".) и мои пьесы ставятся в одном из лучших театров, причем подбор артистов и распределение ролей производится по моему усмотрению. Еще не успели просохнуть чернила на моей рукописи, а ее уже ждут в типографии. Чего же более? Правда, двери Национального театра закрыты для писателя еврейского происхождения, но даже если бы они открылись для меня, я все равно предпочел бы мой театр, для которого и мои пьесы лучше подходят. Итак, что же дальше? Успех за границей? Кинофильмы? Деньги? Но что еще все это может мне дать? Право, мне уже можно уходить".

Это был уже не первый наш разговор о {307} смерти. И не одно стихотворение из его наследия свидетельствует о подобном настроении безропотной покорности строгому приговору судьбы. Это настроение время от времени овладевало им, тогда как внешне он неизменно сохранял обычную веселость и неиссякаемый юмор.

Подавив слезы, я сказала: "А мы? О нас ты совсем не думаешь ? Что будет с нами без тебя ?" - "Само собой разумеется, - ответил он, - это и есть самый больной вопрос. Детей я оставляю в твоих надежных руках". (О, знал бы он только, как заблуждался!). Нашу беседу о смерти он закончил шутливыми словами и ушел в свой кабинет.

А спустя несколько дней пришло несчастье. Гиоре было тогда семь лет, а Анико шесть.

О том, как восприняла Анико эту утрату, свидетельствуют написанные вскоре после этого стихи ("Печаль", "О вы, счастливые дети", "Минувшее счастье", две последние строки которого следующие: "Мне хотелось бы веселиться, но я не могу, тщетно мое желание"). Стихи написаны не рукою Анико, а продиктованы ею, так как в первом классе народной школы она еще не умела писать как следует. Ее первые стихи записаны красивым и аккуратным почерком бабушки Фини; в этих стихах нашли отражение как горечь утраты, так и другие чувства, которые под влиянием сильного душевного потрясения рано облеклись в ясную и четкую форму. Видимо, Анико унаследовала от отца поэтический талант, и нет никакого сомнения в том, {308} что талант этот, проявившийся уже в детских стихах, достиг бы в дальнейшем полного творческого расцвета.

И в последующее время бабушка по установившейся привычке записывала каждое стихотворение девочки в маленькие тетрадки, а когда Анико уезжала в Палестину, она уложила их вместе с другими наиболее любимыми ею памятными предметами.

2.

О религии и еврействе дети ничего не слышали в детские годы, хотя их отец и я считали себя сознательными евреями и в обществе ассимилированных евреев или неевреев не скрывали своего происхождения, как это было принято тогда в Венгрии. Однако, мы не придавали значения внешним формам религиозного культа. Кредо моего мужа заключалось в подлинном гуманизме, которому он верно служил пером, словом и делами. Поэтому приобщить детей к основам веры и религии могла лишь школа.

Уже в ранние годы детства Анико откликалась на любое еврейское движение. Впрочем, она активно участвовала и в других школьных мероприятиях. В школе она с первых же дней почувствовала себя как дома. Ее учительница в первом классе рассказывала мне как-то, что Анико является для нее настоящей помощницей в работе, и отлучаясь ненадолго из класса, она просит Анико подняться на учительскую {309} кафедру и последить за порядком. В таких случаях Анико рассказывала детям сказки и до такой степени приковывала их внимание, что все соблюдали полную тишину.

Помимо школьного свидетельства, выданного Анико по окончании учебного года, крайне интересны и замечания, высказанные этой же учительницей, считавшейся отличным педагогом. Наблюдая за детьми, она воочию убедилась в том, что основные черты человеческого характера большей частью проявляются уже в детские годы; предсказания, сделанные ею исходя из этого в отношении Анико, впоследствии полностью подтвердились.

От народной школы и до гимназии дети проводили послеобеденные часы игр совместно с учениками англо-венгерской школы. И так, развлекаясь, они выучились английскому языку. Директор этой школы, моя близкая и любимая приятельница, все время наблюдала за процессом развития детей. По случаю праздника десятилетия школы она попросила Анико написать пролог, и девочка не замедлила выполнить ее просьбу. В своем дневнике Анико с радостью упоминает, что это было ее первым произведением, за которое она получила авторский гонорар.

Характерным эпизодом детства является выпущенная ими в возрасте 8-9 лет газета под названием "Газета маленьких Сенешей", считанные машинописные листы которой переходили из рук в руки среди детей, вносивших {310} "подписную плату" шоколадом. Все отделы газеты заполнялись как правило Анико, а Гиора, который был "иллюстратором", время от времени перепечатывал также заметки, полученные от других детей.

При жизни отца дети не успели посмотреть в театре ни одной его пьесы, так как все они были для взрослых. Но после его смерти я повела их на постановку одной из его комедий, премьеру которой ему самому уже не суждено было увидеть, и дети смогли порадоваться театральному успеху своего отца. Они с любовью и благоговением хранили память отца и очень гордились им. На седьмом году жизни Анико выразила это в трагической и в то же время утешительной форме. Ее брат рассказал ей о множестве новых и интересных игрушек, которыми он развлекался в доме своего товарища; закончил он свой рассказ по-детски непосредственным вздохом: "Счастливый мальчик этот Иван, сколько у него игрушек!".

Анико с удивлением посмотрела на него и сказала: "Иван счастливый, потому, что у него много игрушек? А я думала, ты хотел сказать, что он счастлив потому, что отец его жив! Но я и не думаю меняться с ним - ведь такого папы, каким был наш, нет на всем свете!".

Анико было восемь лет, когда два писателя начали совместно писать оперетту по одной из пьес отца. В связи с этим один из них посетил нас, чтобы "проинтервьюировать" детей, и не мог при этом сдержать своего смеха и {311} восхищения меткими и острыми ответами Анико.

Для атмосферы, окружавшей девочку, характерен также факт, что матери ее школьных подруг, оценив пользу, приносимую их детям общением с Анико, забросали ее подарками и приглашениями на домашние вечеринки.

3.

Народную школу Анико окончила с отличием и без каких бы то ни было усилий. И тогда как бы сама собой возникла мысль отдать ее в отличную протестантскую среднюю школу, которая после долгих лет строгого обособления распахнула, наконец, двери и перед детьми еврейского происхождения, но с ограничением, распространенным среди конфессиональных школ и заключавшимся в том, что дети других вероисповеданий, например католики, платили двойную плату за обучение, а евреи - тройную. Но и при этой повышенной плате за обучение желающих поступить подвергали самой скрупулезной проверке, и лишь благодаря чрезвычайно благоприятным рекомендациями, а также из уважения к имени покойного отца мои дети были приняты без промедления.

Учительница Анико особым письмом сообщила мне, как высоко она ценит ее способности, отметив при этом, что "ее классные сочинения и стихи приводят на память дарование ее отца". А в конце учебного года, когда Анико принесла табель успеваемости, как обычно, с {312} одними лишь отличными оценками, а учителя расточали ей самые высокие похвалы, - то помимо материального бремени утроенной платы за обучение я почувствовала всю несправедливость нестерпимой моральной дискриминации. Я обратилась к классной руководительнице Анико и объяснила ей, насколько несправедливо и нелогично, что тогда как в любой другой школе Анико получала бы стипендию, здесь я должна вносить за нее тройную плату. Поэтому, хотя я очень ценю высокий уровень школы, я вынуждена буду поместить ее в другую. "Тетя Илона", которую Анико любила больше всех учительниц, ответила: "Нет, нет.

Мы не допустим, чтобы эту девочку забрали отсюда - ведь она наша самая замечательная воспитанница, оказывающая благотворное влияние на весь класс. Не случайно, что ее класс самый лучший во всей школе. Такого прецедента, правда, еще не было пока, но, тем не менее, подайте письменную просьбу с изложением ваших доводов, а мы представим ее общему собранию".

То, что отныне плата за обучение Анико будет такой же, как у учеников - католиков, не приносило большого внутреннего удовлетворения, но являлось все же некоторой компенсацией, поскольку, согласно правилам, завещанным основателями школы, минимальная плата за обучение была установлена только для детей протестантской общины.

Однако в тех случаях, когда под действие этих дискриминационных правил подпадали {313} выдающиеся ученики, учителя старались дать им возмещение в виде наград или всевозможных льгот.

ЮНОСТЬ

1.

Что представляла собою Анико дома, в семейном кругу? Ее всегда привлекали и занимали все семейные дела. Она была ко всему восприимчива и ко всему проявляла пытливый интерес; она отличалась деликатностью и чувством ответственности, а в более позднее время я поражалась ее ориентации в хозяйственных делах и умению использовать каждую минуту своего времени. Вернувшись из школы, она сразу же садилась за свой стол, чтобы в оставшиеся до обеда полчаса закончить домашние задания.

После обеда мне почти не приходилось видеть ее за занятиями. Вместо этого она помогала подругам готовить уроки. С одиннадцати лет у нее были уже постоянные ученицы из числа классных подруг. Нас поражало ее педагогическое чутье и терпение, которые делали ее прирожденным преподавателем.

Никогда не приходилось составлять для нее распорядок дня, и я удивлялась, для каких только дел не находила она времени. Я не раз возражала против такого перегруженного плана работы. Ведь она училась и языкам, и музыке, да еще занималась гимнастикой, участвовала в походах, на вечеринках и много читала.

{314} Наряду с интенсивной духовной жизнью она обнаруживала и заметный интерес к практическим делам. Она нередко поражала нас правильностью и продуманностью своих суждений. Рано проявились и ее организаторские способности. По мере того как Анико становилась старше, она все более окружала Гиору материнской заботой. Это не мешало им часто спорить, ссориться, а затем снова мириться. Но стоило нам упрекнуть Гиору, скажем, за его чрезмерное увлечение спортом или озорство, как Анико, словно адвокат, тут же вставала на его защиту и с серьезным видом взрослого человека объясняла, насколько мы не справедливы по отношению к ее брату, якобы, потому, что "наша женская семья (нас было четыре сестры и ни одного брата) не понимает мальчишеской души", а потому не знает, что представляют собой мальчики в этом возрасте: "ведь по сравнению с другими ребятами наш Гиора - ангел небесный".

Несмотря на различия в натуре и характере обоих детей, между ними было, по существу, полное понимание по основным вопросам. Бабушку Фини Анико не только уважала, но и любила всем сердцем, и они проводили в ее комнате долгие часы, занимаясь вдвоем рукоделием и со всей серьезностью обсуждая прошлое, настоящее и будущее. Анико была у бабушки Фини самой любимой из ее семи внучек. Но она была привязана и к другой бабушке, так как та рассказывала ей о детстве отца.

У нее мы проводили обычно большие {315} праздники вместе с родными со стороны отца, причем в годы детства Анико для всех нас еле хватало места за длинным обеденным столом. В 1940 году в открытке из Палестины Анико просила бабушку, чтобы в ночь пасхального седера она мысленно представила себе ее, Анико, присутствующей у них в доме, за столом. Что касается ее отношений со мной, то их она описывает сама - в своем дневнике, письмах и стихах. И не раз я задумывалась над тем, почему именно мне дано было судьбой иметь дочь, представляющую исключение из известного правила, согласно которому за добро, сделанное им родителями, дети отплачивают не родителям, а своим детям. В этом мое утешение за все утраты.

Во время школьных каникул, по воскресеньям, мы всегда совершали вдвоем прогулки, и хотя Анико была по природе замкнутой, со мной наедине она преодолевала свою сдержанность. И позже, когда она стала взрослой, я не замечала ни малейшего недоверия с ее стороны. Так сами собой сложились между нами отношения взаимности, которых невозможно добиться понуждением.

Я чувствую, мама, знаю я, мама,

что в мире большом и широком

ты самый лучший мне друг.

Где б ни была, куда б ни пошла я,

мне лучшей, чем ты, не найти -

никогда.

{316} Во время церемонии вступления Анико в совершеннолетие ("бат-мицва"), в большой синагоге в Вуде, главный раввин, поэт Арнольд Киш тепло похвалил ее и добавил: "Слова обета ты сказала хорошо; тебя превзошла в этом одна лишь Францишка Галь".

Была ли она красивой? Если может мать вообще объективно оценить внешность своей дочери, то я скажу, что Анико с первого взгляда не привлекала внимания. Но присмотревшись и узнав ее, люди находили ее миловидной и привлекательной. Ее большие глаза как бы господствовали над всем лицом; временами они были синие, временами сине-зеленоватые. Ее высокий и умный лоб был обрамлен мягкими волосами; лицо слегка овальное, улыбка открытая; осанка, поведение и манеры привлекательны. А заговорив, она сразу же покоряла слушателя.

2.

Гимназические годы прошли в напряженных занятиях, но не было недостатка и в развлечениях. Когда Анико было 16, она провела летние каникулы у своих племянников в Милане; уезжая оттуда, она поблагодарила их за гостеприимство коротким шуточным стихотворением.

До 17-тилетнего возраста она наслаждается радостями молодой жизни. О происшедшей в то время единственной перемене лучше всяких описаний рассказывает ее дневник. Мы потеряли между тем любимую бабушку Фини, а год спустя простились на железнодорожном вокзале с Гиорой; вместо того, чтобы продолжать учебу {317} в Вене, как это первоначально намечалось, он отправился во Францию, так как Австрия была уже оккупирована нацистами. Мы избегали касаться этой темы, но чувствовали, что в наш теплый и дружественный семейный круг Гиора не вернется уже никогда. Анико чувствовала и знала, как омрачала мою душу эта разлука, а потому несколько месяцев спустя начала понемногу, шаг за шагом, разъяснять мне свое новое мировоззрение, планы на будущее и, наконец, сообщила о своем намерении в скором будущем уехать в Эрец-Исраэль. Против этого я вначале резко возражала. Но ее разумные, убедительные доводы все более и более преодолевали мое сопротивление.

Она чувствует, - сказала она мне однажды, - что родись она нееврейкой, то и тогда встала бы на сторону евреев; ведь поскольку над ними совершается несправедливость - долг каждого человека помочь им всеми возможными средствами. А в другой раз, когда я снова коснулась вопроса о том, что станет с ее писательским призванием, - ведь надо иметь в виду, что у каждого человека только один родной язык, - она ответила: "По сравнению со жгучими проблемами наших дней, этот вопрос становится малозначительным". И она совсем обезоружила меня, добавив: "Если ты не согласишься, мама, то я, разумеется, не поеду. Но ты должна знать, что здесь, в этой атмосфере, я буду несчастной, поэтому у меня нет никакого желания тут оставаться". Когда же она попросила меня при содействии моего приятеля {318} достать для нее в ВИЦО (Всемирная сионистская женская организация.) сертификат (Разрешение английских мандатных властей на въезд в Палестину.), я при мирилась с судьбой и сказала: "Я не стану препятствовать тебе, но и не проси, чтобы я помогла тебе покинуть меня".

Тогда она начала хлопотать сама: то и дело бегала в секретариат ВИЦО, одно за другим писала письма сельскохозяйственной школе в Нахалале и часто посещала общество "Маккаби". В то же время она усиленно изучала иврит и читала сионистскую литературу. Но мне не приходилось замечать, чтобы она готовилась к выпускным экзаменам.

Идеи сионизма и планы поездки в Палестину целиком захватили ее. Физически она была еще рядом со мной, но мысленно она жила уже в ином мире. И хотя внешне она сохраняла обычное спокойствие, все, находившиеся в непосредственной близости к ней, видели, что все ее существо было проникнуто внутренним волнением. Многие из ее друзей, увлеченные ею, тоже присоединились к сионистскому движению.

Тут я должна рассказать один случай, происшедший в школе, и несомненно ускоривший уже ранее происходившие в ее душе перемены.

Дело было осенью 1937 года, когда Анико была в седьмом классе гимназии. По установившейся традиции, обязанности секретаря кружка самообразования должна была исполнять {319} ученица седьмого класса и, само собой разумеется, секретарем была избрана Анико. Однако восьмой класс, в духе политических настроений того времени, придавал значение лишь одному обстоятельству: эту должность нельзя было отдавать еврейке. Анико была поражена, когда на первом собрании кружка был снова поставлен на обсуждение вопрос о выборах секретаря, тогда как она уже ранее была избрана на эту должность седьмым классом.

Анико молча и с полным самообладанием следила за ходом собрания, и когда новоизбранный секретарь, ее школьная подруга, подошла к ней и со слезами на глазах заявила, что откажется от должности, так как не достойна ее, - Анико ответила ей: "Прими ее, не колеблясь, и не думай, что я завидую тебе. Если не ты, то кто-нибудь другой станет секретарем. Дело ведь не в том, кто больше достоин этой должности - Анна Сенеш или Мария Икс. Главное в том, будет ли это еврейка или христианка".

После собрания ее классная руководительница подошла к ней и сказала: "Я надеюсь, что несмотря на все случившееся, ты будешь участвовать в работе кружка". - "Как вы могли подумать такое? - ответила Анико. - Само собой разумеется, что с этим восьмым классом я сотрудничать не буду".

Когда она рассказала об этом происшествии, я поняла, что оно сильно задело ее, но и на этот раз она не высказала этого вслух.

{320} Пасхальные каникулы 1939 года мы провели у Гиоры, учившегося тогда в Париже. Анико была счастлива, узнав, что и он стал убежденным сионистом. Я видела, как они подолгу с юношеской страстью и сверкающими от возбуждения глазами строили планы на будущее. Через несколько месяцев Анико уедет в Палестину, а по окончании учебы за ней последует и Гиора. И уж, конечно, по прибытии туда в первую очередь начнут хлопотать, чтобы и я, их мать, присоединилась к ним.

Мое сердце сжималось тогда от жестоких сомнений: "Будем ли мы еще когда-нибудь сидеть все вместе? Когда и где это произойдет?".

3.

С отличием сдав выпускные экзамены, Анико навсегда распрощалась с гимназией и любимыми учителями.

Ее намерение переехать в Палестину тогда уже не было ни для кого секретом. Знали об атом и ее учителя и все они по очереди пытались подействовать на меня, чтобы я уговорила Анико не уезжать. Они ручались, что добьются ее приема в университет (несмотря на то, что применение Numerus clausus с каждым днем становилось строже).

Когда я рассказала ей об этом, она ответила:

"Неужели радоваться тому, что окончив с отличием, я с трудом, по протекции буду принята в университет, тогда как любой гимназист - {321} христианин, чудом выдержавший выпускные экзамены, сможет поступить беспрепятственно? Неужели они не способны понять, что помимо желания учиться, у меня имеются другие планы и устремления, путь к которым здесь навсегда закрыт для меня?"

Тогда я снова задала ей вопрос, по которому между нами были самые большие разногласия: если уж она решила уехать в Палестину, то почему она решила поступить там именно в сельскохозяйственную школу, а не в Иерусалимский университет? Ведь принимая во внимание ее способности, место ее именно там: в университете она сможет достигнуть значительно большего, чем в чуждом ей земледелии. В ответ я услышала следующее: "Интеллигенции и без того много в Палестине. Страна нуждается в рабочих руках - кто же возьмется за эту работу, если не мы, молодые?"

В начале сентября, незадолго до ее отъезда, вспыхнула вторая мировая война, и все дороги на Палестину закрылись.

Я наверняка примирилась бы с этой ситуацией, но с нею этого, конечно, не случилось. Она бегает из учреждения в учреждение, обращается в любое место, где есть хотя бы малейшая надежда получить помощь. В конце концов ей удалось примкнуть к проезжавшей через Венгрию группе халуцов (Пионеров-поселенцев.) из Чехословакии.

Вечером мы пришли в бюро Еврейского общества социальной помощи, чтобы оформить {322} документы на выезд. Мы стояли в передней, когда один из служащих вышел к нам и, пригласив нас в свой кабинет, сказал: "Как же мне не сделать этого для дочери Белы Сенеш? Ведь он был одним из любимейших учеников моего отца, главного раввина Микши Вейсса" - и вручив ей бумаги, он сказал, что поезд отходит завтра в полдень с восточного вокзала.

Мое сердце замерло: "Неужели завтра? - Ведь она должна еще собраться, уложить вещи..." - сказала я, - "Я свое сделал, мадам, - ответил он, - остальное за вами".

Родные и друзья, которые узнали о ее отъезде, пришли вечером проститься. А потом всю ночь напролет мы укладывали вещи. Наутро - снова хождения по консульствам за визами.

13 сентября 1939 года, в час дня, мы вышли за ворота нашего домика, направляясь на вокзал. Мы обе сдерживали себя, чтобы не дать волю обуревавшим нас чувствам. Но в последний момент, обнимая на прощание нашу преданную служанку, Анико расплакалась и сказала: "Рози, дорогая, береги маму!".

На вокзале одна из моих сестер занялась багажными и таможенными формальностями - и мы в последний раз простились, с Анико.

Стоя у окна вагона, она делала огромные усилия, чтобы подавить слезы. К напряжению и волнениям последних недель теперь прибавились переживания, вызванные уходом из семьи, горечь прощания и чувство неуверенности в будущем.

{323} Поезд тронулся и вскоре скрылся из виду, унося ее в даль.

Мне показалось, будто черное густое облако опустилось на вокзал.

Когда я возвратилась домой, уже смеркалось, а тусклое мерцание свечей в опустевшем доме еще более усиливало скорбное настроение наступающих "грозных дней" (Еврейский Новый год и "десять дней раскаяния", завершающиеся Судным днем.).

Судьба нанесла нам жестокий удар, разбила нашу небольшую семью и разбросала ее по миру.

ВСТРЕЧА

1.

Чем больше сгущались тучи над головой венгерского еврейства, все более возрастала моя признательность судьбе, по милости которой Анико находилась в безопасном месте и была счастлива. Меня беспокоил только Гиора, но после многочисленных приключений в конце января 1944 года и он добрался до Палестины. Анико известила меня об этом телеграммой. Я была бесконечно счастлива, что оба они, наконец, вместе.

Я тоже приняла решение уехать в Палестину, неизвестными мне путями я получила от Анико указание быть готовой, так как в течение считанных дней мне будет предоставлена возможность отправиться в путь. Это были {324} последние дни эмиграции венгерских евреев в Палестину.

Но тут наступило 19 марта 1944 года - день вторжения немцев, и для венгерских евреев начался период леденящих кровь ужасов.

В других странах для выполнения законов и приказов о нашем уничтожении потребовались годы. Здесь все это осуществлялось с головокружительной быстротой. Желтая шестиконечная звезда, которую мы обязаны были пришить к нашей одежде, как будто парализовала; были евреи, которые вообще не хотели выходить на улицу с этим знаком.

Ежедневные аресты, выселения из квартир, массовые самоубийства - таковы были следы, оставляемые нацистами на своем пути. Я лишилась возможности видеться с родными, жившими в провинции. А в мае они уже были в гетто. Поползли слухи, что евреев из гетто будут куда-то вывозить. А спустя четыре-пять дней всем евреям Будапешта было приказано собраться в домах, помеченных шестиконечной звездой Давида. Я тоже уложила самые необходимые вещи, хотя и не решила, как поступать дальше. Мои приятели - муж и жена - стали уговаривать меня уклониться от назначенной явки, раздобыть подложные документы и, выдав себя за христианку, удрать вместе с ними в Румынию, а оттуда уехать в Палестину. Вначале этот замысел показался мне фантастическим и неосуществимым. Тем не менее я в конце концов достала нужные документы, но все еще продолжала {325} медлить с решением вопроса о побеге.

Часть моего дома занимала на правах съемщицы знаменитая венгерская актриса Маргит Дайка, которая в эти трагические дни проявила заметные симпатии к жертвам гонений.

Вечером шестнадцатого июня Дайка тоже осталась дома. То ли она заметила, как я обеспокоена судьбой моих родственников, то ли просто не хотела оставлять меня одну, поскольку всего лишь несколькими днями раньше гестаповцы хотели забрать у меня квартиру и не сделали этого лишь благодаря ее энергичному вмешательству. Она предупреждала меня, чтобы я никого не впускала в дом, когда остаюсь одна. Мы условились также, что на следующий день она перепишет дом на свое имя.

В эти тяжелые дни Маргит проявила трогательное сочувствие и понимание моего подавленного душевного состояния.

Мы легли спать. Вернее - только она легла, так как в эту ночь я была дежурной по противовоздушной обороне. Но ночь прошла спокойно, и я воспользовалась этим, чтобы написать письма родным в гетто. Потом я ненадолго прилегла, а в восемь утра была уже снова на ногах.

17 июня у моей двери раздался звонок. Я подошла к окну и увидела у ворот незнакомого мужчину. Заметив меня, он крикнул: "Я ищу госпожу Бела Шеге". "Она не живет по этому {326} адресу", - ответила я (поблизости от меня жила знакомая по имени Шеге), "Неужели?" - удивился мужчина и достав из кармана листок бумаги, прочитал: "Улица Бимбо, 28... нет... не Шеге, а Сенеш. Я агент государственной полиции - прошу впустить меня".

Я отворила ворота и впустила его в переднюю. "Пойдемте со мной в штаб-квартиру венгерского военного командования - вас вызывают для дачи показаний", - сказал он, войдя... "По какому делу?", - удивилась я. "Этого я не знаю", - пожал он плечами.

Я была в полном недоумении. У меня не было ни одного знакомого среди военных: вот уже много лет евреи призывались только для выполнения трудовой повинности. У меня промелькнула мысль, что это, возможно, из-за Гиоры, который теперь в призывном возрасте и вот уже шесть лет живет за границей. Но ведь уехал он на законном основании, с разрешения властей. В таком случае это, может быть, связано с его побегом в Испанию и использованием фальшивых документов?

"Подождите, пожалуйста, я сейчас оденусь", - сказала я. Я разбудила Маргит. Надев на себя халат, она поспешила к агенту и пригласила его к себе. Пока я одевалась, она безуспешно пыталась выведать у него, с какой целью меня вызывают в штаб-квартиру.

Агент заверил меня, что вскоре смогу возвратиться домой. Он извинился, что не может отвезти меня на автомашине.

{327} Я отдала Маргит мой фальшивый "нееврейский" паспорт и отправилась в штаб.

Около получаса мы добирались на трамвае до улицы Миклоша Хорти, где находится штаб-квартира.

Что я чувствовала все это время? Пожалуй, скорее любопытство, нежели страх, так как не могла догадаться, чего от меня хотят. Впрочем, аресты были тогда в порядке вещей, и каждому еврею угрожала опасность быть схваченным без всякого законного основания - и навсегда исчезнуть. Но чего было бояться мне? Дети мои находились в безопасности - и это было главное.

Все эти мысли проносились у меня в голове, пока я вела с агентом безразличную беседу, главным образом о Маргит, о ее успехах и новых ролях. Агент был вежлив и любезен; по дороге он разрешил мне позвонить Маргит. Я хотела напомнить ей, чтобы она поскорее записала дом на свое имя: теперь я считала это особенно важным. Когда я вошла в табачную лавку и, подойдя к телефону-автомату, начала набирать номер, лавочница вдруг набросилась на меня: "Ты что делаешь? Разве ты не знаешь, что со звездой (она имела в виду желтую шестиконечную звезду на моей одежде) запрещено пользоваться общественным телефоном?!".

Я и в самом деле не знала об этом запрете. Агент тоже не знал - и он сказал, что я смогу воспользоваться его служебным телефоном.

Приехав в штаб-квартиру, мы поднялись на {328} второй этаж и вошли в одну из комнат, где двое полицейских сидели за столом и ели копченую свинину с зеленым горошком. Агент пошел доложить о своем прибытии и, возвратившись, попросил полицейских выйти из комнаты. Пока мы ждали, агент напомнил мне о телефонном разговоре, и я позвонила Маргит. Потом он спросил, есть ли у меня дети и где они. Я подошла к висевшей на стене карте и указала на Палестину.

В комнату вошел мужчина в гражданской одежде, но с военной выправкой (впоследствии я узнала, что его зовут Рожа). Он попросил меня сесть, а сам сел за пишущую машинку.

Начался допрос. Записав личные данные обо мне и других членах семьи, Рожа задал несколько вопросов о Гиоре, а затем сразу перешел к Анико. К моему удивлению, его вопросам о ней не было конца. Прекратив на время печатание, он начал допытываться, по какой причине или с какой целью Анико покинула дом: "Я могу понять парня, уходящего строить свое будущее, но зачем это понадобилось такой молодой девушке?" - "С той же целью,-ответила я. - Здесь у еврейской молодежи нет будущности, нет возможности устроиться в жизни. Поэтому, как ни тяжело мне было расставаться с нею, особенно после отъезда сына, - теперь я счастлива, что она вдали от бедствий венгерских евреев."

На его лице, и без того не слишком симпатичном, появилась саркастическая улыбка. Допрос вертелся главным образом вокруг вопроса, {329} где Анико находилась и чем занималась в последние годы, где она теперь, а главное - когда, каким путем и откуда я получила от нее известия. Это навело меня на мысль, что было, возможно, перехвачено одно из ее писем, содержание которого не понравилось цензору. Но для размышлений и догадок не было времени - вопросы непрерывно следовали один за другим: чем она занималась тут, в Венгрии, в каком обществе бывала, каков был круг ее интересов, к какой профессии она готовилась? Я ответила, что она всегда мечтала стать учительницей. Несколько позже, прервав очередной ряд вопросов Рожи, я сказала: "Вам это, наверно, покажется чисто материнским преувеличением, но я все же хочу сказать вам, что моя дочь необычайно одаренная и во всех отношениях замечательная девушка. Вы не должны верить мне на слово - спросите ее бывших учителей и они подтвердят мои слова".

Наконец он исчерпал все вопросы и велел агенту отпечатать на машинке резюме моих показаний. Затем он предупредил меня, что я должна буду подтвердить все это под присягой, - и вышел. Я вкратце повторила свои слова агенту и тот отпечатал их на заранее приготовленном формуляре. Я заметила, что вверху формуляра стояла надпись: "Анна Сенеш".

Только мы закончили печатать, как возвратился Рожа. Он прочитал протокол, привел меня к присяге и дал подписаться. Затем он снова обратился ко мне с тем же вопросом: "Все же, {330} где, по-вашему мнению, находится ваша дочь в данный момент?" Я повторила, что насколько мне известно, она сейчас в земледельческом хозяйстве около Хайфы.

"Ладно, так как вы все же не знаете, то я открою вам: она находится тут, в соседней комнате. Сейчас я приведу ее, чтобы вы смогли поговорить с ней и убедить ее рассказать нам все, что ей известно. Если она не сделает этого, то это будет ваша последняя встреча".

3.

Я почувствовала, что падаю, и обеими руками ухватилась за край стола. Я с ужасом осознала, что теперь, в эту минуту, словно карточный домик рушится все - мои надежды, вера, самый смысл моей жизни. Я чувствовала себя разбитой - физически и душевно.

В это время я услышала, как за моей спиной отворилась дверь.

Я повернулась и застыла в оцепенении.

Ее ввели четверо. Если бы я не знала, что это она, то, возможно, с первого взгляда не узнала бы Анико, с которой рассталась пять лет тому назад. Ее давно не чесаные волосы были растрепаны, изможденное лицо выражало перенесенные страдания, под глазами и на шее виднелись синяки. Только я успела заметить все это, как Анико, оторвавшись от конвоиров, стремительно подбежала ко мне, обняла и зарыдала:

"Мама, прости меня"!.

{331} Я слышала, как билось ее сердце, и ощущала на себя теплую влагу ее слез. В то же время я уловила нетерпеливый взгляд наблюдавших за нами мужчин и поняла, что они ждали этого момента, как если бы это была сцена из уже известного им спектакля. И хотя мне снова показалось, что почва уплывает из-под моих ног, я собрала все силы и, сделав над собой огромное усилие, молча выпрямилась.

"Говорите же с вашей дочерью, - сказал Рожа, - повлияйте на нее, чтобы она все рассказала. В противном случае это будет ваше последнее свидание".

У меня не было ни малейшего представления о том, что происходит. Сколько бы ни напрягала я свое воображение, мне никогда не пришло бы в голову, что Анико, такая убежденная пацифистка, добровольно вступила в британскую армию. Я даже не представляла себе, что и женщин принимают в британские вооруженные силы. Для меня было загадкой, как могла она внезапно перенестись из такой дали сюда, в этот ад. Никто ничего мне не объяснил, и я оставалась в полном неведении. Одно мне было ясно: если Анико считает нужным что-то скрывать, то у нее имеются к тому серьезные основания, и я ни в коем случае не должна побуждать ее изменить свое решение.

"Так отчего же вы не говорите?" - спросил Рожа. Мой голос показался мне чужим, когда я ответила ему: "Напрасно вы повторяете эти слова - я и моя дочь слышим вас хорошо". - {332} "Так говорите же. Мы оставим вас наедине". Усадив нас на два стоящих рядом стула, они вышли, оставив в комнате одного лишь агента. Некоторое время мы продолжали сидеть молча, не находя нужных слов.

Вдруг у меня мелькнула мысль, что, возможно, из-за меня Анико решилась на отчаянно смелый поступок: узнав об участи венгерских евреев, она решила спасти свою мать. Я слишком хорошо знала ее характер, огромную силу воли, которая не поколеблется ни перед какими препятствиями, какими бы непреодолимыми они ни показались. А главное - я была уверена, что несмотря на разделявшее нас в последние годы расстояние, ее любовь ко мне и забота о моей судьбе нисколько не ослабели.

"Анико, не из-за меня ли ты оказалась здесь?" - "Нет, нет, мама! Не из-за тебя - ты ни в чем не виновата". - "Как же ты добралась сюда? Ведь еще совсем недавно я получила от тебя телеграмму, что и Гиора приехал в Палестину. Значит, и он уже не там?" - "Что ты, мама? Телеграмму я сама отправила еще оттуда. А о Гиоре тебе нечего беспокоиться - у него все в порядке".

Я заметила, что у нее не хватает верхнего зуба, и причину нетрудно было угадать по следам побоев на лице. Присутствие агента сковывало меня, но я тем не менее спросила: "Зуб ты, конечно, потеряла здесь?" - "Нет, не здесь", - ответила она коротко.

Сердце разрывалось у меня при мысли о ее {333} страданиях. Я погладила ее руки и почувствовала, что кожа на них огрубелая, шершавая. Подтеки на ее лице вызывали у меня ощущение почти физической боли, словно это были раны на моем собственном теле. Я припала к ней и хотела ее поцеловать, но в этот момент распахнулась дверь и Рожа со своими четырьмя палачами, которые, видимо, подсматривали за нами, ворвались в комнату и разъединили нас. "Шептаться здесь запрещено! И вообще - хватит на сегодня", - закричал Рожа и велел увести Анико.

"Я имею право и вас арестовать", - добавил он, - но принимаю во внимание ваш возраст. Ступайте домой. Если будет еще надобность в ваших показаниях, мы позвоним вам. Все будет зависеть от поведения вашей дочери: если она и на следующем допросе не признается, то вы нам, наверно, больше не понадобитесь. Но предупреждаю вас: не вздумайте обмолвиться хотя бы одним словом обо всем, что здесь произошло! Даже о том, что вы переступили порог этого дома, никто не должен знать. Понятно?" - "Я поняла. Но одному человеку уже известно, что я была здесь", - ответила я. "Кто же это?" - удивился Рожа. - "Маргит Дайка, актриса". - "Госпожа Сенеш, - вмешался агент, - заведует хозяйством у актрисы и она присутствовала при нашем разговоре", - "Она будет задавать вам вопросы, когда вы вернетесь?" - "Разумеется, она ведь не привыкла к тому, чтобы агенты тайной полиции вызывали меня для {334} допроса". - "В таком случае, - сказал Рожа, - когда она начнет вас расспрашивать, скажите ей, что вы не вправе рассказать ей ни одного слова. И запомните это твердо! А теперь можете идти". - И Рожа вышел.

Видя, что от изнеможения я еле могла двигаться, агент подошел ко мне и сказал: "Отдохните еще немного, у нас есть время - вы не должны уходить немедленно".

Своей любезностью этот человек внушал мне доверие и я решилась обратиться к нему с просьбой, чтобы он сжалился надо мной и объяснил, что происходит. Но он начал клясться мне, что не знает.

В это время вошла группа полицейских, которым понадобилась наша комната. Агент, проводивший меня по лестнице до выхода, пытался успокоить меня и уверял, что услышанные мною угрозы не следует принимать слишком серьезно: "Все это не делается так просто. Вот увидите - все образуется".

Как бы то ни было, его человеческое, сочувственное отношение было мне приятно.

Нетвердым шагом я двинулась в обратный путь. Было около часа дня. Около дома меня поджидали соседи и кое-кто из знакомых. Они обступили меня и стали засыпать вопросами:

"Произошло недоразумение", - ответила я и поспешила в дом. Оказавшись наедине с Маргит, {335} я сказала ей: "Это не было недоразумение. Случилось нечто ужасное, но мне нельзя об этом рассказывать. Не знаю, надолго ли хватит у меня сил, чтобы устоять, но пока я не стану говорить".

Позвонили. Маргит поспешила к двери, и послышались голоса. Я ушла к себе, но вскоре пришла Маргит. За ней приходил режиссер кинофильма и приглашал ее в киностудию на первый просмотр фильма, в котором она снималась. "Но в такой момент я не оставлю вас одну", - сказала она. Впоследствии она рассказала моей сестре, что у меня было тогда до неузнаваемости изменившееся лицо и казалось невероятным, что эти перемены произошли в течение немногих часов. Но мне не терпелось остаться наедине.

Нужны были сверхчеловеческие усилия, чтобы не потерять самообладание. Я просила Маргит не задерживаться из-за меня и пойти на просмотр, оставив мне номер телефона киностудии на случай, если мне понадобится сообщить ей что-нибудь. Она вернула мне фальшивые документы, которые я оставила у нее утром, и ушла.

Но мое уединение длилось недолго. Постучалась смотрительница дома и ввела того человека, который все время уговаривал меня поехать с его семьей в Румынию, а оттуда в Палестину. Теперь он пришел узнать, как далеко продвинулись у меня приготовления к отъезду, так как через два-три дня надо было отправляться в путь. Он хотел также посмотреть мои документы.

{336} На его повторный вопрос я ответила, что тщательно взвесив все, я окончательно решила не ехать. Он еще раз попытался меня убедить, что ото самый правильный путь, превознося идею переселения в Палестину. "У нас там никого нет, но тем не менее мы стремимся туда. У вас же там двое детей - кому же, если не вам, рискнуть! Не забывайте также, что это давнишнее заветное желание Анико. Каких усилий ей стоило достать сертификат!".

Пока он излагал свои доводы и просматривал документы, я взвешивала про себя, посвятить ли его во все, что произошло. Может быть, именно затем он и был послан мне судьбой, чтобы я рассказала ему о трагедии, продолжение которой, несомненно, еще впереди. Если им удастся добраться до Палестины, они смогут, по крайней мере, рассказать обо всем Гиоре.

И поскольку я знала его как совершенно надежного человека, я решила открыть ему тайну и рассказала ему о случившемся. Он выслушал все, ошеломленный, и сказал: "У меня нет слов - это действительно катастрофа, и теперь я понимаю, почему вы решили остаться. Трудно угадать, что произошло. Я обещал хранить тайну - и буду молчать, хотя считаю это неправильным. Наоборот, нужно рассказать об этом всем, кто в состоянии, может быть, оказать какую-нибудь помощь. Я думаю, вы должны в первую очередь посвятить в это дело Маргит - у нее, возможно, имеются связи в военных кругах".

{337} Я проводила его до двери, и когда мы разговаривали, стоя в передней, раздался звонок. Я выглянула в окно и увидела закрытую машину, окруженную эсэсовцами. Один из них крикнул:

"Мы ищем госпожу Сенеш, впустите нас".

"Сейчас, я принесу ключ".

Вернувшись в комнату, я собрала фальшивые документы, которые все еще были разложены на столе, и положила их в шкаф Маргит. Затем я снова сошла вниз и отперла дверь. Мой гость хотел выйти, но один из гестаповцев (позже я узнала, что его звали Зейферт) преградил ему дорогу и спросил: "А вы кто такой?" - "Моя жена - приятельница госпожи Сенеш; я заходил справиться о ее здоровье и теперь собираюсь уходить".

Зейферт некоторое время колебался, и мы в напряжении ждали его решения. Наконец Зейферт отпустил его и, войдя в сопровождении четырех других гестаповцев в дом, потребовал, чтобы я немедленно последовала за ним на допрос. Я была одна в доме. Смотрительница, которая жила во флигеле, ушла за покупками, и я отчаянно стараясь оттянуть время, чтобы дождаться ее возвращения: я хотела, чтобы кто-нибудь знал, что меня увели.

"К сожалению, я не могу оставить дом в данный момент, - сказала я с напускной наивностью, - так как я ответственна за квартиру и вещи артистки, а ее нет дома". - "Ничего, после допроса вас сразу же отвезут домой. Пойдемте".

{338} Я медленно направилась в свою комнату. Зейферт шел за мной по пятам. Между тем я обдумывала, рассказать ли ему, что мне известно, в чем дело, или сделать вид, что я ни о чем не подозреваю. Помня предостережение Рожи, я решила молчать. Зейферт тем временем ходил из одной комнаты в другую и шарил вокруг глазами, то и дело задавая вопросы: какая комната моя, а какая Маргит, кому принадлежит мебель, каково содержимое шкафов и ящиков. Я сказала ему, что вся квартира, за исключением одной комнаты, принадлежит Маргит. Затем он расспросил о всех дверях в доме. Было очевидно, что после моего ухода здесь будет произведен обыск. Вдруг Зейферт достал фотографию и держа ее прямо перед моими глазами, спросил:

"Вы узнаете эту девушку?" Это была Анико, какой я ее видела утром. "Кто она такая?" - спросила я. "Есть у вас дочь по имени Анна Сенеш?" - "Да, но на этой карточке она неузнаваема. Откуда у вас этот снимок?" Вместо ответа Зейферт начал торопить меня. Он велел мне запереть все двери и спросил, у кого еще имеются ключи от дома. Я сказала: "Только у меня и актрисы". - "А когда она возвратиться?" - "По-видимому, вечером".

К счастью, в это время появилась смотрительница дома и мне удалось обменяться с ней несколькими словами. Я дала ей телефон Маргит и просила позвонить ей, как только я уйду. Смотрительница наспех приготовила мне несколько бутербродов и сунула их в мою сумку.

{339} Когда мы вышли и я заперла дверь, Зейферт спросил: "Зачем вы берете с собой ключ?" - "Разве вы не говорили, что к вечеру я буду дома". - "Разумеется, разумеется", - ответил он скороговоркой, сознавая, что выдал себя, - возьмите ключ с собой".

Мы вошли в полицейскую автомашину без окон и через несколько минут были около тюрьмы. Выйдя из машины, я увидела, как близко это от меня. Мы находились около здания будапештского окружного суда, которое примыкало непосредственно к немецкой полицейской тюрьме. Зейферт вышел вместе со мной; прощаясь с остальными эсэсовцами, он некоторое время задержался с ними, перебрасываясь шутками, обсуждая намеченные на субботний вечер развлечения и обмениваясь пожеланиями приятного времяпровождения. Затем Зейферт отвел меня в одну из комнат первого этажа Все это происходило около пяти часов вечера.

Зейферт начал допрос в присутствии эсэсовца с кокардой в виде человеческого черепа на фуражке, молодого немецкого солдата и человека средних лет в гражданской одежде. Записав мои ответы, он положил протокол в папку с надписью "весьма срочно", взял у меня ключи от дома и ушел. Затем мною занялся эсесовец с черепом.

Он велел отдать ему все ценные вещи и проверил содержимое моей сумки. Забрав деньги, часы, авторучку и обручальное кольцо, он спросил, есть ли у меня еще деньги. На шее, под одеждой, у меня висел мешочек с деньгами-{340} максимальной суммой, которую разрешалось иметь еврею. После минутного колебания я отдала ему эти деньги. За промедление он тут же наказал меня, сильно ударив по лицу. Я чуть не упала, но самого удара почему-то почти не ощутила. И вообще, после утреней встречи с Анико я ничего не чувствовала: как будто все происходило с кем-то другим, чужим.

Молодому солдату вся эта сцена, видимо, была неприятна, а человек в гражданском подмигнул мне, давая понять, что я не должна обращать внимание на такое обхождение. (Впоследствии я узнала, что это еврей, директор крупной фирмы, которого немцы насильно взяли на канцелярскую работу). Они составили подробную опись всех отнятых у меня вещей и денег, вернули мне несколько разменных монет, и эсэсовец объявил, что если я буду освобождена, все вещи будут мне возвращены. Потом он сказал солдату номер моей камеры - 528. Когда мы поднимались туда по лестнице, солдат спросил, не утаила ли я какой-нибудь ценной вещи: мне предстоял еще обыск, и он хотел предупредить меня от повторного наказания. Я заверила его, что отдала все.

Обыскивали меня две женщины - швабки. Потом одна из них отвела меня на пятый этаж. Там она с лязгом отперла тяжелую дверь - и я вошла в тюремную камеру.

5.

К моему удивлению, камера была просторна и хорошо освещена. Если не считать решеток {341} на окнах, она, со своими семью белыми койками, напоминала скорее больничную палату, чем тюремную камеру, какой я себе ее представляла. Несколько женщин повернули головы в мою сторону и с любопытством уставились на меня; потом мне не раз приходилось наблюдать такую же сцену при появлении в камере нового "жильца".

Вдруг одна из заключенных вскочила и бросилась ко мне. Я узнала ее: это была баронесса Беске Хатвани, разведенная жена барона Лайоша Хатвани.

Некоторые из обитательниц камеры сидели попарно на койках и играли в бридж, хотя тюремные правила строжайшим образом запрещали игру в карты, как, впрочем, и любое другое занятие. Баронесса, которая была способной художницей, нарисовала на листочках бумаги карточные фигуры, и так они убивали время. По правилам же они обязаны были от пяти часов утра и до самого вечера в полном бездействии сидеть на скамейках вокруг стола. Надзирательницы время от времени заглядывали в камеру через глазок в двери, чтобы проверить, нет ли каких-нибудь нарушений. Это, однако, не мешало заключенным по очереди лежать на койках. Но спали они чутко и автоматически просыпались и вскакивали каждый раз, когда приближались шаги надзирательниц.

Когда я вошла, они окружили меня и стали расспрашивать о том, что происходит по ту сторону, на свободе. Баронесса Беске представила {342} мне их: госпожа Вида (жена еврея, единственного члена верхней палаты парламента), камердинер которой донес на нее, что она неодобрительно, по его мнению, высказалась о немецких властях; графиня Зичи, еврейского происхождения, которая была арестована за попытку спрятать ценные картины; вдова бывшего депутата парламента Лехеля Хедервари, обвиненная в политическом сотрудничестве с западными державами; сестра парижского банкира Жака Маннгейма. Вот те имена, которые сохранились в моей памяти.

Все удивлялись, как я оказалась среди них. Ведь я не принадлежала к сословию плутократов и никогда не была замешана в политические дела. Кроме того, все знали, что после смерти мужа я вела замкнутый образ жизни. Открыться перед ними я, конечно, не рискнула. Внезапно я почувствовала сильный голод: был уже поздний вечер, а я все еще ничего не ела. Вынув из сумки бутерброд, я начала есть - и в меня сразу же впилась дюжина голодных глаз. Кусок застрял у меня в горле; я передала весь пакетик с едой баронессе, которая поровну разделила бутерброды между всеми. Видимо, баронесса была "старшей" в камере.

В этот же вечер разгорелся ожесточенный спор. Каждый день одна из арестанток должна была убирать камеру и уборную. На следующий день была очередь графини Зичи, однако она решительно запротестовала, заявив, что не будет чистить уборную. Она в жизни не работала, а {343} к такого рода работе не знала как и приступить. Кто-то вызвался выполнить эту работу за нее, но баронесса не дала на это согласия, заявив, что исключения тут не допустимы. Она начала объяснять графине, как пользоваться щеткой и дезинфицирующим порошком.

В дискуссии приняла участие вся камера. Одни были за, другие против. Я еще не успела включиться в тюремную жизнь и мысли мои были далеко отсюда. Забравшись в угол, я сидела там молча, не вмешиваясь в спор.

В пять часов утра, после бессонной ночи, я была уже на ногах. Воскресенье было днем отдыха даже для следователей гестапо. Но поскольку на моем досье имелся гриф "весьма срочно", в понедельник меня обязательно возьмут на Швабскую гору для допроса, - таково было общее мнение в камере.

Утомление и томительная неопределенность так надломили меня, что я потеряла над собою власть и рассказала обо всем случившемся баронессе Беске. Она была потрясена и выслушала мой рассказ, не проронив ни слова. "Анико для них важнее всех нас вместе взятых", - сказала она. Потом принялась утешать меня и пообещала никому не говорить. Я так и не узнала, сдержала ли она свое обещание или нет. В тот же день вечером ко мне подошла графиня Зичи и извинилась за вчерашнюю перепалку. Все остальные тоже были ко мне предупредительны и любезны. Но я видела всех, словно сквозь густой туман. Меня {344} непрерывно сверлила одна-единственная мысль: жива ли еще Анико? Не могло быть сомнения, что у нее не вырвут признания, и потому нет надежды на пощаду. Но, в таком случае, какой смысл в моем завтрашнем допросе? Я содрогалась при мысли о допросе в гестапо. Зачем эти бессмысленные мучения? Даже если Анико жива, здесь, в тюрьме, я ничем не могу помочь ей.

К двум противоположным стенам камеры были прикреплены полки для различных туалетных принадлежностей. Для всех не хватало места на этих полках, поэтому те, которые попали в камеру раньше, давно уже успели заполнить всю поверхность полок. Одним из немногих возможных занятий в камере было раскладывание и перекладывание на этих полках различных мелких вещиц, полученных с очередной передачей. Графиня Клара Зичи сказала мне, что по ее мнению, самая полезная из присланных ей мужем вещей, это бритвенное лезвие, которое заменяло ей и нож и ножницы. Я заметила, что она положила лезвие с левой стороны полки. Вечером, когда все были заняты раскладыванием матрацев на полу (так было просторнее, чем спать вдвоем на одной койке), мне удалось незаметно взять лезвие с полки. Поскольку я лежала у открытого окна, я спрятала лезвие снаружи, на карнизе. Электрические выключатели находились в коридоре, и надзирательницы никогда не удосуживались включить свет. Поэтому с наступлением темноты все укладывались спать. Когда все затихли и, казалось, заснули, {345} я попыталась положить конец своим мучениям...

Я почувствовала кровь, но она текла не из вены. Моя соседка присела, и я притворилась спящей. Потом я сделала еще одну попытку, но опять безуспешно. Прежде чем я успела предпринять третью попытку, все проснулись - в июне светает рано. Мой план не удался. Когда я одевалась, Беске взглянула на меня и что-то заподозрила. Встревоженная, она подбежала ко мне и схватила меня за руку...

Перевязывая мне руку двумя носовыми платками, она упрекала меня за то, что по глупости я чуть не навлекла крупные неприятности на всех остальных. Она посоветовала мне, чтобы идя на допрос, я надела дождевик с длинными рукавами: так не будет видна повязка.

6.

В семь часов утра в камеру вошел солдат со списком в руках и вызвал меня. Одна из арестанток тут же сунула мне в руку дневной паек хлеба: все знали тут по опыту, что следствие на Швабской горе длится с утра до позднего вечера и что кушать подследственным не дают. Потом я обнаружила, что хлеб был такой заплесневелый, что я не смогла его есть.

Арестантов, отправляемых на следствие, собирали в коридоре второго этажа. Их выстраивали лицом к стеке, в так они ждали, пока не соберется вся партия. Запрещалось даже пошевелиться. Всех нас, около 40 человек, втиснули {346} в полицейскую машину и отправили на Швабскую гору, в гестапо. Машина, в которой нас везли, была без окон, только в крыше было несколько небольших вентиляционных отверстий. По дороге кое-кто выбрасывал через эти отверстия заранее заготовленные записки и письма в надежде, что их подберут и передадут по назначению.

В гестапо была специальная камера для женщин, и в ней я просидела весь день, дожидаясь своей очереди. Комната была битком набита. Незнакомая женщина протиснулась ко мне и начала расспрашивать меня. Другая арестантка издали стала делать мне знаки, чтобы я не отвечала. Позже она объяснила, что эта женщина подослана немцами.

В этот день меня не допрашивали. Вечером мне, как и всем заключенным, вручили почтовую карточку, которой я могла известить близких или друзей о своем местонахождении, а также попросить у них продовольствие, одежду и туалетные принадлежности. Передачи принимали и вручали в среду, от 10 до 12 часов утра. Дело было в понедельник, и я сомневалась, дойдет ли моя открытка вовремя. Не знала я и кому ее послать. Указывать имена родственников я опасалась, да и Маргит мне не хотелось компрометировать, посылая ей письмо из гестаповской тюрьмы. После долгих колебаний я отправила открытку парикмахерше, по соседству с моим домом, и просила передать ее "госпоже, которая живет у меня".

{347} В день передач в тюрьме царило большое возбуждение. Хотя посылки начинали разносить не раньше 10 часов, еще задолго до этого, с самого раннего утра, чувствовалось напряженное ожидание, - не только из-за голода, но и потому, что передачи служили единственной связью с внешним миром, единственным связующим звеном между заключенными и их семьями или друзьями.

Все посылки подвергались тщательной проверке, бесцеремонно обкрадывались и лишь после этого раздавались заключенным. Некоторые получали сразу две-три посылки, но были и такие, которые ничего не получали.

Около полудня, когда я было совсем потеряла надежду получить передачу, она неожиданно прибыла; видимо ее привезли на такси. Суп в кастрюле все еще дымился, остальные блюда тоже были свежие и возбуждали аппетит, особенно после скудной тюремной пищи. Но я была удивлена, что вся одежда, которую Маргит прислала мне, была поношенная и вообще не пригодная для тюремных условий. Как оказалось, комната, на которую я указала Зейферту как на свою и в которой находился платяной шкаф, была после обыска опечатана и доступа в нее не было. Поэтому Маргит была вынуждена посылать одежду, которую я давно отложила как негодную, добавляя к ней кое-что из своих вещей.

Ежедневно после обеда нас выводили на десятиминутную прогулку вместе с заключенными {348} из соседней камеры. Эта прогулка считалась "гвоздем" ежедневной тюремной "программы". Хотя переговариваться было запрещено, мы как-то умудрялись обмениваться обрывками различных сведений, которые просачивались даже в наглухо закрытые и строго охраняемые камеры. Люди все время сменялись. Заключенных непрерывно увозили куда-то и вместо них привозились новые жертвы. Скученность все время возрастала, и вскоре нас уже было двадцать человек в камере.

Утром 23 июня увезли Беске Хатвани, Виду и еще нескольких. Куда? Этого никто не знал. Пошли слухи, что два раза в неделю производят депортацию и два раза в неделю - отправку в концентрационный лагерь Киштарча около Будапешта. Чтобы быть всегда наготове, мы каждое утро укладывали свои вещи в узелки: когда вызывали, надо было идти немедленно и на сборы времени уже не оставалось.

В то же утро и меня повели на допрос. Когда я спустилась, в сопровождении солдата, на второй этаж, заключенная, убиравшая лестницу, шепнула мне: "Тетя Като, Анико тоже здесь. Вчера вечером я разговаривала с ней!". Я была в смятении и с трудом сохранила самообладание. Вдруг я увидела Беске. Мне хотелось подбежать к ней и рассказать эту новость, но она, как и все, остальные, стояла лицом к стене, и разговаривать с ней было запрещено.

Меня допрашивал Зейферт, который вел мое дело. Допрос длился долгие часы и был {349} намного подробнее и обстоятельнее, чем у венгров. Но Зейферт был вежливее и тактичнее. Это побудило меня обратиться к нему после допроса с просьбой объяснить мне, наконец, что случилось и в чем обвиняют мою дочь. Он долго молчал, а потом, не давая прямого ответа, сказал: "Согласно моему толкованию венгерского права, жизни вашей дочери не грозит опасность. Немецкие законы более строги".

Я вздохнула с некоторым облегчением.

Под вечер в камеру неожиданно вошла Хильда, заключенная, работавшая вне тюрьмы. Это была венгерская немка, уроженка Берлина, типичная немецкая красавица. Благодаря своей внешности и отличному знанию немецкого языка она была освобождена от физического труда и использовалась на конторской и других, довольно ответственных, работах. Хильда вызвала меня строгим солдатским голосом. Она вывела меня в коридор и шепотом велела подойти к окну камеры и посмотреть наружу. Это, правда, запрещалось, но я тем не менее послушалась ее. В одном из окон расположенного напротив здания я увидела Анико. Она помахала мне рукой и улыбнулась.

Наутро я снова стояла у окна.

Через несколько минут появилась и Анико. Указательным пальцем она начала писать в воздухе большие буквы. Я ответила ей таким же образом. Зная, что нас могут заметить, мы были крайне {359} осторожны и "разговаривали" только о пустяках. Так, по крайней мере, было вначале.

Я обратила внимание на то, что окно ее камеры отличается от остальных: оно находилось у самого потолка, было намного меньше и расположено горизонтально. Мне сказали, что в одиночных камерах все окна такие, - чтобы заключенные не могли глядеть в них.

Остальные арестантки тоже столпились у окна, с любопытством наблюдая за нами. Анико заметила желтую нашивку на нашей одежде и спросила, что это такое. Я объяснила ей и, в свою очередь, спросила, не заставляют ли и ее нашить желтую звезду. Она ответила, что не является более венгерской поданной, и стоящая рядом со мной арестантка написала ей в воздухе: "Твое счастье!". В ответ Анико вывела пальцем на запыленном окне большую шестиконечную звезду, которая оставалась там до очередной чистки окон. Вслед за этим Анико исчезла и в этот день я больше не видела ее.

На следующий день вечером Хильда снова вызвала меня в коридор и сообщила, что в умывальной комнате я могу несколько минут поговорить с Анико. Я вошла - и, наконец, смогла прижать ее к себе. Анико торопливо объяснила мне, что будучи офицером связи в британской армии, она взяла на себя задание, которого "к большому сожалению не смогла выполнить". "Со своей судьбой я смирюсь, - добавила она,- но мне невыносимо тяжело, что я и на тебя навлекла беду".

{351} Я стала успокаивать ее, уверяя, что со мной ничего плохого не случилось и я огорчена лишь тем, что не могу видеться с ней. Будь я на свободе я, конечно, получила бы свидание с нею и могла бы ее навещать. Она печально улыбнулась. Теперь это снова была прежняя Анико. Следы побоев на лице исчезли, волосы причесаны, выражение лица спокойное. Но выбитый зуб зиял во рту черной пустотой. На мой вопрос Анико ответила, что зуб она сломала еще в Палестине, во время неудачного прыжка в парашютной школе. Я видела, что она пытается скрыть от меня правду. "Дорогая мама, - добавила она, - если бы во всем этом предприятии я потеряла только зуб, я была бы довольна!". На мой вопрос, жестоко ли ее пытали, она ответила: "Поверь мне, по сравнению с душевными муками физические пытки ничтожны". Анико начала рассказывать подробности.

Уже после их поимки провалу способствовало неожиданное самоубийство одного парня из их группы. Это сразу же возбудило подозрения; был произведен обыск, во время которого у одного из них в кармане были найдены радионаушники... Постучала Хильда - и мы расстались.

В последующие дни я почти не видела Анико. Были дни, когда она вообще не подходила к окну. Оказалось, что ее ежедневно возили для допроса на Швабскую гору, откуда она возвращалась лишь поздно вечером. Там она познакомилась с некоторыми из моих сожительниц по камере, которых тоже брали туда на допрос.

{352} От них я узнала, что ее сбросили на парашюте в Югославии и там она провела несколько месяцев у партизан.

Анико снова стала от времени до времени появляться на короткое время у окна своей камеры. Она вырезала из бумаги большие буквы и составляла из них слова.

Но нередко она внезапно исчезала, не закончив предложения. Я узнала, что до окна она дотягивалась, ставя на койку стол, а на стол - стул. Но стулом она могла пользоваться лишь очень короткое время по утрам, когда на нем вносили в камеру умывальный таз. При первых же звуках приближающихся шагов она спрыгивала на пол.

В те редкие дни, когда не было допросов, я могла наблюдать за ней во время прогулок по двору; точнее говоря - я видела ее лишь в те короткие мгновения, когда в колонне заключенных она проходила через тот дальний угол двора, который был виден из окна моей камеры. Заключенных водили по двору попарно, но Анико, как одиночная заключенная, шла одна в конце колонны. Зная, что я наблюдаю за ней, Анико, подходя к этому углу, поднимала глаза и смотрела на мое окно. Хотя и принимались все меры, чтобы мы не могли встретиться, однажды наша группы оказались на прогулке в одно время.

В ту пору большинство заключенных уже знали Анико или, по крайней мере, слышали о ней. Поэтому все, знавшие о наших взаимоотношениях, с волнением ждали нашей встречи. Но оно казалось невозможным: я была впереди колонны, а Анико в конце. Посередине {353} двора, зорко наблюдая за заключенными, стояла надзирательница, а по краям в разных местах была расставлена военная охрана. Анико несколько раз выходила из строя, делая вид, что завязывает шнурки на ботинках; при этом она каждый раз все больше отставала от продолжавшей двигаться колонны. Когда мы наконец поравнялись, шедшая рядом со мной арестантка отступила назад и на ее место быстро встала Анико. Мы шепотом переговаривались, но я все время не спускала глаз с надзирательницы, замолкая каждый раз, когда ее взгляд останавливался на нас. Анико сказала мне: "Имей в виду, мама, мы и без того находимся тут в величайшей опасности и нам нечего терять. Так оставим лишние предосторожности и продолжим разговор!".

Она рассказала мне, что спустя день или два после нашей первой встречи Рожа хотел допросить меня вторично. Он позвонил мне домой в присутствии Анико, которая в этот момент находилась у него в кабинете. Подошедшая к телефону Маргит сказала ему, что я ушла и не вернулась. На его дальнейшие расспросы она не смогла добавить никаких подробностей о моем исчезновении и местопребывания. Это привело Рожу в ярость. Он бросил телефонную трубку и в бешенстве прошипел: "Она тоже продалась евреям! Она спрятала ее!".

8.

Приближается 17 июля - день рождения Анико. Я все думаю о том, какой смогу послать {354} ей подарок. Вторую посылку мы с ней уже поделили. Но я предусмотрительно не притронулась к баночке с апельсиновым вареньем, опасаясь, что у меня не найдется для нее другого подарка. Когда мои подруги по камере заметили, что я готовлю баночку с вареньем, которую тщательно оберегала, и они знали, для кого, одна из них преподнесла небольшой носовой платок, другая - перчатку для обтираний, третья - кусочек мыла, чтобы я добавила к посылке. В тюрьме - это целое достояние. Одна из надзирательниц согласилась по моей просьбе передать подарок Анико. И в тот же день позднее меня подозвала к двери одна из работниц, и всунула в руку записочку. Всего несколько теплых строк благодарности. Анико писала, что была счастлива получить такой подарок не только потому, что варенье отличное, но, главным образом, потому, что оно апельсиновое и вызвало в ней волну воспоминаний о Палестине. Вглядываясь на прожитые 23 года, она видит, что ее молодость была красивой и жизнь дала ей много хорошего.

Эти ее заключительные счеты с жизнью вонзились, как стрела, в мое сердце.

Я стала замечать, что во время прогулок Анико водит за руку двоих детей - девочку и мальчика. Оказалось, что это дети беженки из Польши, которых вот уже несколько лет вместе с матерью переводят из тюрьмы в тюрьму. Они сразу почувствовали в Анико друга и не отставали от нее. Иногда она играла с ними в {355} прятки, и надзирательницы милостиво допускали это, делая вид, что ничего не замечают. Чтобы развлечь детей, Анико принялась изготовлять для них бумажные куклы, используя для этого всевозможные обрывки бумаги, тряпье и цветные карандаши. По не известным мне причинам ее на время перевели в общую камеру, где находились и эти двое ребят. Она сразу же начала учить их читать и писать, играла с ними и рассказывала им сказки. Но и для взрослых она придумывала развлечения, рассказывая им анекдоты и напевая новые еврейские песни, родившиеся в Палестине. Потом ее снова возвратили в одиночную камеру, но "производство" кукол не прекратилось; продолжалась и наша "воздушная переписка".

Из трех надзирательниц - швабок, сменявших друг друга в течение суток, самой устрашающей была свирепая Мариетта, казалось бы, начисто лишенная человеческих чувств. В ее смену многие заключенные отказывались даже от бесценной для них десятиминутной прогулки. Во время прогулок она с нагайкой в руках стояла посередине двора и, как цирковой дрессировщик, командовала: "Быстрее! - Медленнее! - Еще быстрее!" - щелкая при этом нагайкой. Нередко она заставляла заключенных бегать по кругу.

Во время одной из прогулок Анико рассказала мне о Мариетте нечто такое, что совершенно не вязалось с нашим представлением о ней как о бесчеловечной садистке. Однажды утром {356} Анико, взобравшись на свой импровизированный помост у окна, так увлеклась "перепиской" со мной, что не слышала приближающихся по коридору шагов надзирательницы. Вдруг дверь с шумом отворилась и в камеру с выражением садистского злорадства на лице ворвалась Мариетта. Она с оглушительным криком набросилась на Анико: как она смеет сигналить через окно; пусть немедленно скажет, с кем она установила контакт. Анико, тоже повысив тон, ответила ей сверху, что она пытается таким образом связаться со своей матерью, с которой не виделась уже пять лет.

Мариетта сразу замолчала и ушла. С тех пор, приходя на дежурство, она тут же заносила Анико стул с тазом для умывания и оставляла его в камере.

Та же Мариетта, узнав, что Анико никто не приносит передач, принесла ей пакет с едой, взятой из чужих посылок.

Надзирательницы-немки снабжали Анико также всеми материалами для изготовления кукол: бумагой, нитками, карандашами. Однажды мне тоже передали от нее две бумажные куклы: мальчика и девочку, шагающих держась за руки. Вся камера была в восторге от ее рукоделия. Куклы становились все разнообразнее, красочнее и искуснее. Она начала раздавать их не только заключенным, но и надзирательницам, которые охотно их принимали. Анико изготовляла также куклы, в стиле рококо, куклы, изображавшие оперных персонажей - Кармен, Баттерфлай {357} и других.

Но самыми популярными были "палестинские куклы": кибуцники и кибуцницы с лопатами, заступами или граблями на плече.

Как-то она сказала мне: "Я рада, что не совсем зря потеряла в тюрьме время: многие стали тут благодаря мне сионистами". В то же время она выразила недоумение, что у нее до сих пор нет никаких сведений извне. Она была уверена, что никто не знает о ее судьбе. В противном случае, сюда бы дошла какая-либо весточка.

С тех пор я стала искать пути, как сообщить на волю, что Анико схвачена и находится здесь.

В следующий "день передач", возвращая пустую сумку, я вложила в нее записку, в которой поблагодарила Маргит за заботу обо мне и как бы между прочим попросила в дальнейшем посылать мне два пакета, так как я должна делиться с Анико. Записка не была обнаружена и дошла до Маргит, которая, в свою очередь, немедленно передала ее моей сестре, принимавшей всегда участие в приготовлении передач. Сестра решила, что я лишилась рассудка: она ни на мгновение не допускала мысли, что Анико может находиться где-то здесь. Но на следующий день она неожиданно узнала об этом из другого источника.

Во время нашей следующей встречи на прогулке я попыталась выведать у Анико, с каким заданием она прибыла сюда. "Я не вправе говорить об этом: это военная тайна, - сказала она. - Скоро война кончится - все узнаешь. Но не будь это военной тайной, я все равно не {358} рассказала бы: очень трудно хранить молчание во время допроса - чем меньше знаешь, тем лучше". - "Даже если ты не расскажешь мне, я убеждена, что ты вступила в армию не из-за горячей приверженности к англичанам. За всем этим кроется какое-то еврейское дело". - "Твое предположение верно, мама", - ответила Анико, сжимая мне руку. "Но вопрос в том, стоило рисковать жизнью из-за такого безграничного фанатизма?" Она ответила шепотом, но решительно: "С моей точки зрения - стоило". Потом она добавила: "Но ты можешь быть уверена - я не сделала ничего такого, что могло бы нанести вред Венгрии. Более того, что считается сегодня преступлением, завтра будет, несомненно, считаться добродетелью".

Во время другой встречи Анико рассказала мне, что на первом допросе она попалась в расставленную ей ловушку. Не добившись у нее никаких показаний о найденных при обыске наушниках, следователи сказали ей, что им и без того известно достаточно: один парень из ее группы во всем признался и завтра он будет казнен. Поверив этому, Анико поспешила заявить:

"Он не имеет абсолютно никакого отношения к этому делу. Радиоаппарат был мой". Тогда ее подвергли пыткам, чтобы узнать у нее код.

Однажды в "разговоре" через окно Анико спросила, не хочу ли я изучать иврит - ведь раньше у меня никогда не было для этого столько свободного времени. Чтобы доставить ей удовольствие, я согласилась, хотя мне было совсем {359} не до этого. С тех пор она стала ежедневно посылать мне отлично составленные уроки. Но в тесноте камеры, да еще при моем тогдашнем душевном состоянии, я не смогла отдаться занятиям и спустя две недели я сообщила ей об этом. Так уроки и прекратились.

В один из первых дней августа исполнилось двадцать пять лет моего замужества. Я, конечно, и не думала отмечать эту дату в тюрьме. Но Анико с трогательным вниманием вспомнила мою серебряную свадьбу и преподнесла мне самодельный подарок.

Это была покрытая фольгой коробочка из-под детской присыпки, в крышку которой были натыканы 25 белых роз из ваты; стебельками служили кусочки соломы из тюремного матраса. Создалась полная иллюзия большого букета роз. Была и бумажная невеста с длинной вуалью и букетиком роз в руках. К подарку было приложено стихотворение, которое я, однако, уничтожила, чтобы не оставалось лишних следов существующей между нами связи. Но хорошо запомнила его содержание, глубоко символичное по смыслу:

Воспоминания - как бумажные цветы,

они не вянут и всегда кажутся свежими.

Иногда смотрит на них человек -

и забывает, что они неживые.

Между тем активность Анико достигла своей высшей точки. Сигнализация через окно, {360} ставшая регулярной, предназначалась уже не только для меня - она превратилась в постоянный источник известий, военных новостей. Когда Анико знаками передавала эти новости, их с жадностью ловили заключенные всех камер, окна которых были обращены в сторону тюремного двора. Я была в отчаянии от такого безрассудного смелого поведения Анико, которое могло повлечь за собой ухудшение ее и без того опасного положения. Однако мои попытки повлиять на нее остались безуспешными.

Как-то утром, передавая последние новости, она приложила кончики указательного и среднего пальцев горизонтально к верхней губе, а ребром ладони другой руки стала водить взад и вперед по горлу, как бы разрезая его. Все сразу поняли, что она имеет в виду Гитлера. А во время послеобеденной прогулки распространилась весть о покушении на Гитлера.

Как узнала она об этом? В первую очередь через так называемых "вольных арестантов", т. е. политических заключенных - венгров, которые пользовались особыми привилегиями. Они снабжали Анико газетами, книгами и обрывками новостей. Кроме того, она немало узнавала от своих попутчиц в полицейской машине, когда ее возили на Швабскую гору. Встречавшиеся там с Анико заключенные рассказывали, как они удивились, видя необычно мягкое обращение с ней немцев. Ей нередко приносили обед (который она неизменно раздавала), а иногда и газеты. Конвоиры, в большинстве сербы из южных {361} районов Венгрии, тоже благоволили к ней. Она завоевала их симпатии, разговаривая с ними на сербском языке, которому научилась в Югославии, у партизан.

Однажды вечером в нашу и без того переполненную камеру поместили еще четырех заключенных - двух женщин из Дебрецена и двух девушек - еще почти детей - из Будапешта. Они пытались бежать из Венгрии, были схвачены на границе и уже подверглись допросу на Швабской горе. Они спешили поделиться с нами своими впечатлениями. Одна из них спросила, знает ли кто-нибудь из нас ту девушку, которая приветливо встречает новых заключенных, подбадривает их и дает им всевозможные полезные советы и наставления. "Это Анико - дочь нашей Катерины", - смеясь ответили сразу мои подруги.

Одна из девушек рассказала, что ей пришлось провести с Анико несколько часов в штабе гестапо. Анико спросила водившего ее на допрос конвоира - офицера СС: "Какое вы назначили бы мне наказание, если бы это зависело от вас?".

Эсэсовец ответил: "Я бы вас вообще не наказывал, так как никогда еще не встречал такой мужественной девушки".

Когда я спросила об этом случае Анико, она сказала: "Да, это верно. Немцы, в отличие от венгров, не пытали меня и вообще не применяли ко мне никакого насилия. Они стараются добиться от меня нужных показаний психологическими {362} средствами, главным образом вежливым обращением".

Допрашивал ее тот же Зейферт. Знание языка она скрывала от него и всегда пользовалась услугами переводчика, - этим она выигрывала время на обдумывания ответов. Анико рассказала мне, что после продолжительных допросов немцы нередко угощали ее сигаретой или черным кофе и просили рассказать им о Палестине. После одного из затянувшихся допросов ей сказали:

"Хватит на сегодня. Теперь расскажи нам еще что-нибудь о Палестине".

КОНЕЦ.

1.

В августе атмосфера как будто несколько разрядилась, дисциплина стала менее строгой. У Анико допросы становились все реже, а потом и вовсе прекратились. Участившиеся воздушные налеты, победы союзнических войск и быстрое наступление русских вселили в нас, заключенных, надежду на скорое окончание войны.

В глубине души каждая заключенная надеялась, что ее переведут в венгерский концентрационный лагерь в Киштарче, где, как рассказывали, режим был не такой строгий, как в гестаповской тюрьме. По слухам, оттуда приостановили и депортацию, тогда как немцы по-прежнему продолжали депортировать. Казалось, я единственная не хотела покидать тюрьму и молила Бога, {363} чтобы нас не разлучили.

К концу августа скученность в нашей камере настолько уменьшилась, что, помнится, мне иногда случалось спать на койке одной. В одну исключительно тихую и чудесную лунную ночь я не могла заснуть и у меня была безотчетная, но твердая уверенность, что Анико тоже бодрствует. Осторожными шагами, чтобы никого не разбудить, я подошла к окну. При ясном свете луны я увидела в полуоткрытом окне силуэт Анико. Она была в голубом халате: лунный свет оттенял ее голову, как бы образуя вокруг бледное сияние, и мне почудилось, что на ее лице явственно виден отраженный свет души. Казалось, что это нереальное, фантастическое видение. Сокрушенная, я вернулась на свою койку. Закрыв лицо и уткнувшись в подушку, я старалась подавить рыдания. Я оплакивала свое дитя, ее молодость и, возможно, трагическую участь.

В начале сентября Анико перевели в соседнюю с нашей камеру. Теперь мы могли совершать ежедневную прогулку в одной группе, а иногда даже рядом, что позволяло нам изредка шепотом поговорить.

Водопроводный кран находился напротив нашей двери и сюда три раза в день приходили из всех камер за дневной нормой воды. Поскольку это представляло возможность лишний раз выйти на несколько минут из опротивевшей камеры в коридор, - все следили за тем, чтобы не упустить свою очередь. В своей камере Анико была единственным водоносом: все {364} самоотверженно уступили ей свои права, чтобы я могла чаще видеть ее через глазок в двери. Случалось, что сердобольная надзирательница под каким-нибудь предлогом вызывала меня в коридор в тот момент, когда Анико выходила за водой. Тогда мы торопливо обменивались рукопожатиями или объятиями.

В тюрьме царило оптимистическое настроение. Еда стала главной темой разговоров в камерах. Оживленно обсуждались способы приготовления различных блюд и деликатесов. Одна из заключенных, жена директора банка пригласила нас всех, после предстоящего в ближайшем будущем освобождения, к себе домой. Она заранее объявила, какие блюда будут подаваться на этом приеме. Слушая как-то подобный разговор, одна женщина из Кракова, много лет скитавшаяся по тюрьмам, вмешалась, безжалостно опрокидывая наши воздушные замки: "Все это вздор! Большинство из нас кончит в Освенциме!".

Освенцим? Что это такое? Я тогда впервые услышала о существовании нацистских лагерей смерти. Но вскоре после этого в нашу камеру прибыла девушка из Польши, которая не только подтвердила известия об Освенциме, но и добавила, что это не единственный, хотя и самый крупный лагерь смерти.

Тем не менее мы ясно ощущали происходящие изменения к лучшему. Отношение к нам надзирательниц стало заметно мягче. Кое-кого из заключенных освободили. В их числе была одна женщина из нашей камеры, за которую, {365} однако, уплатили большой выкуп. Мы узнали также, что венгерское правительство не соглашалось более на вывоз своих граждан за пределы страны и что наша тюрьма окружена венгерскими полицейскими, чтобы не допустить депортаций.

В ночь с 10 на 11 сентября во всей тюрьме был внезапно зажжен свет. Ночная тишина была нарушена громким плачем и душераздирающими воплями. Мы замерли от ужаса. Вскоре выяснилось, что вывозят польских беженок, - впервые за все время моего пребывания в тюрьме. Двери нашей камеры отворилась, и солдат со списком в руках выкрикнул имя несчастной женщины из Кракова. В коридоре видны были стоявшие группами жертвы готовящейся депортации. Они плакали и стонали.

В это время неожиданно начался сильный воздушный налет. Свет сразу погас, и у нас мелькнула надежда, что вывоз отменят. Но напрасно: он был всего лишь отложен на полчаса.

Потом мне рассказали, что когда все это началось и из камеры Анико увели несколько женщин, она к удивлению оставшихся, хорошо знавших ее стойкость, бросилась на койку и залилась слезами. Но она так же быстро обрела самообладание и, по обыкновению, стала всех утешать.

На следующее утро, 11 сентября, молодая арестантка, работавшая в коридоре, подозвала меня к двери и сообщила, что Анико перевели в другое место. "Но не беспокойтесь, - {366} добавила она, - куда бы ее ни перевели, ей не будет хуже, чем здесь". Слабое утешение!

В тот же день, во время прогулки, заключенные из камеры Анико подтвердили зловещую новость. Я была окончательно раздавлена, моя последняя слабая надежда была разбита. Меня принялись утешать рассказами о доброте и мужестве Анико. До появления Анико в камере, ее обитатели всегда были в подавленном настроении, пытаясь лишь кое-как скоротать томительно и скучно тянувшееся время. Анико вдохнула в них новую жизнь и надежду, скрасила их унылое прозябание и наполнила новым содержанием их серые тюремные дни. Она занималась с ними гимнастикой, учила песнями, играм и танцам, преподавала иврит. Она много рассказывала им, главным образом о Палестине. Ей удалось заразить их своим восторженным отношением к стране и сионизму, и многие, ранее совершенно безразличные, стали преданными сионистками.

Слухи множились. Стали поговаривать, что и нас переведут в лучшее место. Действительно, 12-го сентября нескольких женщин из моей камеры забрали, а 13-го, два дня спустя после перевода Анико, вызвали вместе с другими и меня. Теперь в камере остались только три человека. В коридоре уже была собрана большая группа заключенных. Нас снова всех переписали. Потом нам возвратили отобранные у нас во время ареста вещи, кроме денег и ценностей. Там {367} был знакомый еврей. Я шепотом спросила его, куда увезли Анико. Он сказал, что не знает, куда ее перевели, но полагает, что в лучшее место.

Нас посадили в большие полицейские машины и отвезли в концентрационный лагерь в Киштарче, на окраине города. Там нас ждала уже огромная толпа; каждого прибывающего испытующе рассматривало множество глаз: люди искали братьев, сестер, детей, приятелей. Многие находили. Но многие напрасно искали в толпе пропавших родных и друзей.

После гестаповской тюрьмы концентрационный лагерь показался нам домом отдыха. Нам разрешалось неограниченное время гулять по окруженному забором большому двору. Мы могли также писать сколько угодно писем и получать неограниченное количество передач. В исключительных случаях давались даже свидания.

Меня беспрестанно мучил страх за Анико, и я написала Маргит, чтобы она навестила меня. Через два-три дня меня вызвали в контору. Кроме тюремного чиновника и Маргит меня ждала там Хильда Гобби, тоже актриса. Я обняла Маргит, но она осталась неподвижной и сухо, официальным тоном сказала: "Мадам, я пришла, так как мне срочно понадобилась ваша подпись на договоре найма квартиры. Я и аванс принесла".

Я сразу поняла, что договор служил только предлогом, чтобы повидать меня. Мы едва сдержали смех. Чиновник, уткнувшись в бумаги, притворился, будто ничего не замечает, и мы {368} могли свободно и долго разговаривать. Я попросила Маргит сделать все возможное, чтобы узнать, где находится Анико.

Когда мы спускались по лестнице, Маргит окружила целая толпа. Тут было много заключенных из театрального мира, и весть о ее посещении с молниеносной скоростью облетела весь лагерь. Просьбы и вопросы сыпались со всех сторон.

Обитатели концлагеря были в общем настроены оптимистически. Еврейские организации прислали заключенным новогодние подарки и даже специальный новогодний обед. С сестрой у меня был постоянный контакт, и она сообщила мне, что некоторые государства, особенно Швейцария, начали раздавать евреям сохранные грамоты, и она теперь хлопочет о получении такой грамоты для меня; если ей это удастся - я буду свободна.

Но об Анико она не знала ничего. В конце сентября, точнее - в праздник Иом га-Кипурим, все заключенные лагеря были освобождены. По распоряжению министра внутренних дел концентрационный лагерь Киштарча был ликвидирован.

Я отправилась к сестре, которая жила теперь в одном из домов, помеченных желтой шестиконечной звездой. Обе мы не верили своим глазам, что снова видим друг друга.

Я была глубоко {369} потрясена изменившейся внешностью моей сестры: тяжелые переживания и лихорадочные хлопоты за Анико и меня преждевременно состарили ее.

Самой важной новостью, которую она мне сообщила, было то, что Анико дала о себе знать. Днем раньше, молодой адвокат, доктор Нанаи, посетил ее в тюрьме и предложил ей свои услуги в качестве защитника на суде. Анико попросила его связаться через Маргит (другого адреса она указать не смогла) с родными и решить с ними этот вопрос.

На следующий день я и мой шурин, тоже адвокат, отправились к доктору Нанаи. От него мы узнали, что у Анико были товарищи по несчастью, которые уже уполномочили его вести их защиту, и он показал нам подписанную ими доверенность. Однако прежде чем принять решение, я хотела посоветоваться с другом и советником нашей семьей доктором Палаги, а главное - поговорить с самой Анико. Я сказала об этом своем намерении доктору Нанаи и он обещал в ближайшие дни достать для меня пропуск, при условии, что я спорю желтую звезду со своей одежды.

Потом я отправилась домой и зашла к Маргит (моя комната все еще была опечатана гестапо). Маргит вручила мне конверт, который принесли ей накануне в туалетную комнату театра двое молодых людей. В конверте была значительная сумма денег, и податели просили Маргит позаботиться, чтобы Анико не испытывала ни в чем нужды. Они сказали также, что деньги - от {370} некоего Гери, и просили передать от него привет Анико. Тогда я, конечно, не знала, кто этот таинственный Гери. Лишь много позже выяснилось, что это был Реувен Дафни, один из парашютистов ее отряда.

Два дня спустя доктор Нанаи повел меня в тюрьму на улицу Конти, где мне было разрешено десятиминутное свидание с Анико. Несколько минут я ждала одна в маленькой комнате - и двое конвоиров ввели ее.

Она выглядела очень хорошо. Конечно, мы не могли разговаривать свободно, но я обняла ее, и мы вместе открыли принесенный мною пакет. Шел пятый год войны, и ощущался острый недостаток продовольствия.

Когда родственники и друзья узнали, что я собираюсь на свидание с Анико, они поспешили принести все, что могли. В пакете был и ее детский набор принадлежностей для шитья, который, как я знала по собственному опыту, мог ей очень пригодиться в условиях тюрьмы. При виде его у Анико навернулись на глаза слезы и она спросила: "Неужели это сохранилось?".

Я спросила, что еще ей нужно. "Книги... хорошие книги - как можно больше, - ответила она. - Читать тут разрешено. Но предупреждаю тебя, что обратно ты их не получишь: они будут конфискованы для тюремной библиотеки. Больше всего мне хотелось бы получить Библию на иврите".

Слыша этот разговор, один из конвоиров опросил: "Как это возможно, что дочь еврейка, а ее {371} мать - христианка". Я ответила: "Вы ошибаетесь: я тоже еврейка". - "Где же, в таком случае, звезда?". Я знала новое распоряжение властей, освобождавшее от ношения звезды евреев, имевших особые заслуги перед венгерской культурой. Наш друг доктор Палаги уже начал хлопотать о предоставлении мне такой привилегии за заслуги моего покойного мужа. Я сказала: "Я освобождена от обязанности носить звезду - за литературную деятельность моего мужа".

Мне поверили, а Анико гордо улыбнулась. Конвоир вдруг вспомнил: "Да, конечно, господин Сенеш! Я его хорошо знал: я был официантом в кафе, которое он часто посещал".

Я передал Анико привет от Гери - и глаза ее заблестели. На мой вопрос, что ей понадобится кроме книг, она ответила: "Если можешь, принеси теплую одежду- в камере холодно". Она добавила, что в общем у нее все в порядке. Она теперь уже не в камере-одиночке, с нею вместе много сверстниц, и они не скучают.

Наконец она коснулась главного: "Скоро начнется суд и мне нужен адвокат. Подыщите кого-нибудь по возможности скорее".

Десять минут истекло и мы расстались. После моего освобождения ко мне непрестанно ходили родственники и друзья. Все они давали мне различные советы, как спасти Анико. Большинство сходилось на том, что следует обратиться к Сионистской организации. Посоветовавшись еще с доктором Нанаи, я отправилась в {372} "Стеклянный дом" на улице Вадаш, где находилась Сионистская организация. Там меня направили к молодому человеку, который заверил, что делается все возможное для освобождения арестованных парашютистов. Когда я начала рассказывать ему подробности об Анико и ее товарищах, он принялся уверять меня, что он полностью в курсе дела. Но в ходе нашей беседы я поняла, что ему не известно даже то, что Анико уже около трех недель находится на улице Конти. Он, как оказалось, полагал, что она, вместе с другими парашютистами, содержится в тюрьме, что на улице Маргит. Он снова и снова обещал, что предпримет все, что в его силах, чтобы помочь всей группе.

Потом я попросила доктора Палаги тщательно изучить список адвокатов и выбрать лучшего из них для защиты Анико. (Адвокаты-евреи, разумеется, не имели права практиковать тогда). Первый, к которому обратился Палаги, отклонил предложение, т. к. вел только гражданские дела. В конце концов он остановился на докторе Селечени, который за последнее время выиграл несколько сложных дел. Но прежде чем поручить ему ведение дела Анико, я, по совету друзей, снова обратилась в Сионистскую организацию, - на этот раз непосредственно к ее более влиятельному руководству. Однако все мои старания окончились полной неудачей.

Я не стану описывать здесь все подробности пережитых мною в этот период тревожных ожиданий и волнений, мимолетных надежд и горьких {373} разочарований, окончательно потеряв надежду на помощь свыше, 12 октября я вместе с доктором Палаги отправилась к адвокату Селечени и уполномочила его вести защиту Анико. Он обещал повидать ее на следующий день в тюрьме, а также позаботиться о пропуске для меня.

Тем временем я тщетно пыталась раздобыть Библию на иврите. Все магазины, торговавшие книгами на иврите, давно закрылись. Я отправилась даже на квартиру к одному известному торговцу еврейской литературой, но оказалось, что он бежал за границу. В магазине религиозных книг на улице Деак меня встретили с удивлением: они могли предложить Библию на любом языке, кроме иврита. Друзья, у которых она имелась, не хотели расставаться с нею навсегда.

Всю жизнь меня будет мучить скорбное сознание, что я не выполнила этого последнего желания дочери.

Два-три года спустя бывшая заключенная тюрьмы на улице Конти рассказывала, как Анико за то недолгое время, что она пробыла с ней в одной камере, успела завоевать сердца ее обитательниц. Она заявила им, что является сионисткой. Они же, будучи коммунистками, не знали даже, что означает слово "сионистка". Поэтому вначале они относились к ней с недоверием и сторонились ее. Но прошло немного времени и {374} они убедились, что хотя Анико и не коммунистка, она охотно всем помогает и делится с ними всем, что имеет. Она учила неграмотных читать и писать, рассказывала о рабочем движении в Палестине и Гистадруте (Всеобщей федерации трудящихся). Вскоре все почувствовали доброту ее сердца и теплоту отношения - и разделявшие их перегородки рухнули.

Между тем я получила от Анико большое письмо, прошедшее долгий путь цензуры. Она подробно описывала свой распорядок жизни в тюрьме, хвалила своих сожительниц по камере и заверяла меня, что не остается свободной минуты. Разумеется, писала она, эта кипучая деятельность помогает ей отвлекаться от действительности.

На 13 октября доктор Селечени получил разрешение посетить Анико в тюрьме. Однако в тот день он не смог сделать этого из-за яростного воздушного налета и навестил ее назавтра, 14 октября. Возвратившись оттуда после полудня, он рассказал мне, что имел возможность долго беседовать с Анико, так как некоторое время должен был задержаться в тюрьме из-за новой бомбардировки. Он не передал мне подробностей беседы, но сказал, что вряд ли среди тысячи мужчин найдется один, способный совершить то, что совершила Анико. Он сказал также, что если суд состоится, ее наверняка осудят, однако он не может предсказать приговора. Возможно, ее приговорят к пяти годам, возможно - к двум, но он уверен, что ее не освободят. Впрочем, срок {375} заключения не имеет особого значения, поскольку после окончания войны политические заключенные все равно будут немедленно выпущены на свободу. "А каково ныне положение на фронте - я не должен вам объяснять, - добавил он. - Но одно я могу сказать: смертная казнь ей не угрожает. Я говорю это не для того, чтобы успокоить вас, - я твердо уверен в этом". Он обещал немедленно навестить меня, как только будет назначен день слушанья дела. Он настаивал, чтобы во время процесса я находилась в коридоре суда: он надеялся, что я смогу увидеться с Анико во время перерывов. (Военный прокурор, майор Шимон, отказал мне в свидании до вынесения приговора).

На следующий день, 15 октября, решилась судьба остатков венгерского еврейства. В результате успешного заговора Салаши отстранил Хорти и к власти пришла партия венгерских фашистов. Что бы ни пережили евреи до сих пор, это было ничем по сравнению с беспримерными жестокостями и зверствами этих венгерских кровопийц. Евреям разрешалось выходить на улицу только на два часа, да, и то не каждый день, а смотрители домов обязаны были следить, чтобы никто не выходил из дому без желтой звезды. Все это лишило меня возможности посещать адвоката Селечени. Только моя сестра и ее муж, которые, благодаря покровительству Швеции, были освобождены от ношения звезды, могли поддерживать с ним постоянный контакт. Через них я узнала, что суд {376} начнется 28 октября. Я позвонила из дома одной христианской семьи адвокату. На мой вопрос, что будет теперь, после перемены власти, он сказал: "Возможно, что теперь ее приговорят к 10 или 20 годам, может быть даже к пожизненному заключению, но это не меняет существенно положения". Он снова повторил свою просьбу, чтобы я находилась во время процесса в здании суда.

28 октября я отправилась в здание суда на улице Маргит. У входа толпились люди. Я стала ждать в коридоре, у зала суда. На двери висела табличка с надписью: "Анна Сенеш с сообщниками".

В одиннадцать часов, когда судьи удалились для вынесения приговора, дверь отворилась и среди выходивших из зала, я заметила Анико. Неожиданно увидев меня, она очень обрадовалась, подбежала и обняла меня. Но конвойный поспешил к нам и заявил, что позволит беседу лишь после объявления приговора. Мы остались стоять друг против друга в коридоре. Я была мертвенно бледна, а Анико - возбужденная, раскрасневшаяся; она улыбалась и лицо ее выражало гордую уверенность в себе.

Вскоре обвиняемых позвали в зал, но спустя несколько напряженных минут их снова вывели в коридор. Анико сообщила мне, что судьи не приняли окончательного решения и объявление приговора отложено на восемь дней, то есть до следующей субботы, 4 ноября.

Этот неожиданный поворот совершенно подавил меня, и я спросила стоявшего рядом {377} адвоката Селечени, что это означает. Он ответил, что это не имеет никакого значения: такие отсрочки, хотя и редки, но случаются.

Анико вмешалась: "Поблагодари доктора Селечени, мама: он вел защиту блестяще". Адвокат был явно польщен этой похвалой. (Он рассказал потом моей сестре, что члены суда резко обрушились на него за то, что он взялся защищать еврейку).

Посоветовав нам как можно лучше использовать короткое время встречи, Селечени поспешил на другой процесс. Я не могла скрыть своих опасений и тревоги, и Анико принялась успокаивать меня, уверяя, что в ее случае отсрочка не изменит положения: до окончания войны она все равно не вышла бы на свободу. "Но меня удивляет, что в такое время ты расхаживаешь по улицам, - сказала Анико. - Где твои христианские друзья - почему они не прячут тебя?". Когда я объяснила ей, что в первую очередь необходимо уладить ее дело, она сказала: "Я как-нибудь выберусь из всего этого. Но я не найду ни минуты покоя, пока ты будешь вести себя так неосторожно".

Конвоир объявил, что наше время истекло, но теперь, когда судебное разбирательство закончено, ничто, по его мнению, не помешает мне навестить мою дочь в тюрьме, на улице Конти; пропуск я смогу без труда получить в тюремной канцелярии. Я пообещала Анико прийти в понедельник, 30 октября Мы спустились по лестнице вниз, к выходу. Конвоир хотел пойти за {378} тюремной машиной, но Анико сказала, что она охотнее поехала бы трамваем, чтобы посмотреть оживленное движение городских улиц.

Они вышли во двор. Мне не было разрешено проводить, и я осталась у дверей, провожая ее взглядом, пока она не исчезла из виду.

30 и 31 октября я не могла выйти из дому из-за непрерывной и сильной бомбардировки с воздуха, а 1 ноября, придя в тюрьму, я узнала, что туда нет доступа из-за христианского праздника. 2 ноября я снова пошла в тюрьму, но там объяснили, что поскольку приговор еще не вынесен, я должна получить разрешение у военного прокурора, майора Шимона. В учреждении майора Шимона мне сказали, что он уехал из города и вернется только в среду, 7 ноября.

Я объяснила цель моего прихода и спросила, кто замещает майора Шимона во время его отсутствия. Мне ответили, что когда его нет, никто не вправе выдавать пропуска.

Между тем, еще до истечения восьмидневного срока, я написала доктору Селечени и спросила его, почему он не сообщает мне дня вынесения приговора. Он ответил, что вынесение приговора задерживается, так как тем временем дело перенял новый председатель суда. Как только ему, Селечени, дадут знать, он незамедлительно известит меня.

7 ноября, на одиннадцатый день после суда, я снова пошла к майору Шимону. У здания царила суматоха и неразбериха. Один за другим выезжали куда-то груженые грузовики. {379} Привратник сказал мне, что нет никакого смысла заходить внутрь, так как, насколько ему известно, там уже никого не осталось. Действительно, грохот советских пушек быстро приближался и шло массовое бегство фашистов на запад. Тем не менее я решила войти и попытаться разыскать Шимона. В его кабинете все было уже упаковано и уложено, но я застала там двух одетых в пальто чиновниц и молодого офицера. Они стояли, готовые к немедленному отъезду. Офицер был тот самый, с которым я разговаривала в прошлый раз, когда Шимон был в отъезде. Теперь я снова обратилась к нему и объяснила, что я все еще разыскиваю Шимона, чтобы получить у него разрешение на свидание с дочерью. Офицер ответил, что майор Шимон получил новое назначение в военную тюрьму на улице Маргит, и дал мне номер его кабинета; взглянув на часы, он добавил, что я должна спешить. Из его слов я поняла, что Шимон тоже собирается скоро уезжать.

На улице Маргит я была в половине одиннадцатого. Там было безлюдно и тихо. На пути от ворот до кабинета Шимона я не встретила ни души, кроме одного часового. Казалось, все разбежались. После недолгих поисков я нашла нужную дверь и вошла. В комнате никого не было, но папка с бумагами и пара перчаток на одном из столов указывали на то, что хозяева все еще находились в здании. Я подождала в коридоре, и появившийся вскоре служащий подтвердил, что майор Шимон еще здесь.

{380} Около одиннадцати Шимон пришел. Я последовала за ним в комнату, представилась и попросила пропуск к дочери. "Это дело уже не в моем ведении", - сказал он, явно растерявшись. "С каких пор?" - "Со вчерашнего дня". - "У кого же оно сейчас?" - "Этого я не знаю". - "К кому я должна обратиться за разрешением на свидание?" - "Не знаю". - "Может быть, пойти в тюрьму и попросить пропуск на месте, у администрации?" - Да, пожалуй. Сходите туда - попытайтесь".

Его резкие, отрывистые ответы прорвали мое долго сдерживаемое возмущение и горечь: "Но, господин майор, укажите мне, по крайней мере, к кому я должна обратиться, чтобы получить пропуск. Я совершенно не понимаю, почему мне чинят такие трудности, в то время как родственников других заключенных пускают к ним часто! Мне дали разрешение только один раз, да и то лишь на несколько минут". - "В самом деле?- озадаченно спросил Шимон. - Я ни разу не давал вам свидания?" - "И почему до сих пор не назначен день вынесения приговора? Ведь восьмидневный срок уже истек? - спросила я, но не получив ответа, продолжала: - Или, может быть, приговор уже вынесен?" - "Даже если бы он был вынесен, я не мог бы сообщить вам его содержания", - ответил Шимон".

Как же это? Неужели вы хотите сказать, что можно скрыть от меня приговор?" Он снова промолчал, в я спросила: "Так как же - есть приговор?".

Шимон подошел к своему столу, сел и {381} указал мне на стоявший напротив стул: "Садитесь". Немного спустя, после неловкого молчания, он спросил: "Вы еврейка? Или, может быть, только ваш муж был еврей?" - "И он и я - мы все евреи", - ответила я. "Я не вижу желтой звезды". Я показала ему нашитую на платье звезду, которая была заслонена моей большой сумкой. "Вы знакомы с делом вашей дочери?" - "Да, адвокат изложил его". Как бы игнорируя мой ответ, он принялся рассказывать содержание дела. Отказавшись от венгерского гражданства, Анико поступила на службу в британскуию армию в качестве офицера связи парашютного отряда. Прошлой весной она из Каира была доставлена через Италию в Югославию, спустилась на парашюте и довольно долго оставалась у партизан. Из Югославии она перешла в Венгрию, чтобы организовать спасение евреев и британских военнопленных. Иными словами, она виновна в самых тяжких преступлениях против Венгрии.

"Это неверно, - прервала я его. - Я убеждена, - что это неверно: однажды, когда мы встретились с нею во время прогулки в тюрьме гестапо и я спросила ее, какое у нее было задание, - она сказала, что не может прямо ответить на этот вопрос, так как связана обязательством соблюдать военную тайну, но она заверила меня, что не предпринимала и не совершала ничего, что могло бы нанести ущерб Венгрии. Совершенно напротив!" - "Но в Венгрии действуют теперь законы военного времени, а у вашей {382} дочери был найден радиопередатчик. Поэтому военный трибунал нашел ее виновной в измене и потребовал приговорить ее к высшей мере наказания. И это... наказание... мы... привели в исполнение".

Мое сердце замерло, в глазах потемнело... Вдруг я вспомнила письмо Селечени, в котором он сообщал, что приговор еще не вынесен. Может быть Шимон из садистских побуждений хочет причинить мне страдания? Я ухватилась за эту мысль, как утопающий за соломинку: "Нет, нет, этого не может быть. Только сегодня утром я получила письмо от адвоката - он пишет, что приговора еще нет и что он известит меня, когда будет назначен день вынесения приговора. Адвокат был бы наверняка поставлен в известность, если бы что-нибудь произошло". - "Да, конечно, адвокат знает, но он, наверно, хотел пощадить вас". -

"Щадить меня? Какой может быть в этом смысл? Сколько же времени можно скрывать от меня? Нет, нет, адвокат несомненно сообщил мне правду". "Как звать адвоката?" - "Доктор Андор Селечени. Его письмо при мне". Порывшись в сумке, я вынула оттуда письмо и протянула его Шимону. Он быстро пробежал его глазами, записал фамилию и номер телефона адвоката и сказал "Хорошо, мы сообщим ему по телефону".

Теперь я поняла, что нет больше надежды. "Разве можно так... просто? Неужели так бывает?.. Ведь мне даже не дали повидаться с нею.. поговорить...", - бормотала я. "Она не хотела {383} видеться с вами, чтобы уберечь вас от переживаний". (Позже он рассказал доктору Селечени прямо противоположную версию: она просила о встрече со мной - это было ее последнее желание, но ее "отговорили").

После короткой паузы он продолжал: "Но вы получите прощальные письма. Она их написала несколько". Снова помолчав, он добавил: "Кстати, должен признать, что ваша дочь до последней минуты сохраняла мужество и твердость характера. Она была действительно горда тем, что она еврейка".

В его словах слышалось недоумение, но вместе с тем и нескрываемое уважение. "Не знаю, нарушила ли моя дочь - а если нарушила, то чем, - военные законы...". "Она совершила исключительно тяжелое преступление",- прервал меня Шимон.

"...Но, у меня нет и тени сомнения, - что перед Богом и людьми она не виновна. Тот, кто наделен таким талантом и достоинствами, способен лишь на поступки прекрасные и благородные". - "Да, она действительно была незаурядным человеком. Но именно такие и берут на себя из ряда вон находящие задания. Жаль, что она не избрала неверный путь... Эта война унесла с собой много жизней и потребовала неисчислимых жертв, - считайте, что ваша дочь - одна из них".

Когда я, шатаясь и спотыкаясь, сходила с лестниц, меня вдруг ударила в голову мысль, что Шимон только что вернулся с казни. Впоследствии эта догадка подтвердилась.

Вскоре после моего ухода доктор Селечени, {384} проходя мимо тюрьмы на улице Маргит, заметил выезжающий из ворот катафалк. "Что это, - спросил он часового, - снова кого-нибудь казнили? - "Да, казнили женщину - офицера британской армии", - ответил часовой.

Селечени бросился наверх и, ворвавшись в кабинет Шимона, обвинил его в незаконной расправе, - без вынесения судебного приговора. После войны, в ходе судебного процесса против Шимона, было установлено, что казнь действительно была незаконной.

Несколько дней спустя мы пошли с сестрой в тюрьму на улице Конти, чтобы забрать письма Анико. Нашей просьбе очень удивились и сказали, что письма, по-видимому, находятся на улице Маргит. Они и в самом деле оказались там, у Шимона, который прочитал их доктору Селечени, но выдать их отказался. По словам адвоката, Шимон, бежав за границу, вместе с другими документами увез с собой и эти письма.

В тюрьме на Конти мне выдали несколько принадлежавших Анико вещей, и в одном из карманов ее одежды я нашла два небольших листка бумаги. На одном из них были стихи, написанные ею, вероятно, после нашей первой встречи, и несколько недатированных прощальных строк:

"Дорогая мама, вот все, что я могу сказать тебе: миллион благодарностей и, если можешь, - прости меня.

"Ты сама поймешь, почему слова тут излишни...

Твоя бесконечно любящая дочь".


=ПРАЗДНИКИ =НА ГЛАВНУЮ=ТРАДИЦИИ =ИСТОРИЯ =ХОЛОКОСТ=ИЗРАНЕТ =НОВОСТИ =СИОНИЗМ = АТЛАС =