В.М. Алексеев.

Варшавского гетто больше не существует


=Главная=Изранет=ШОА=История=Ирушалаим=Новости=Проекты=Традиции=
=Книжная полка=Музей=Антисемитизм=Материалы=

«Звенья», Москва, 1998.
ББК 63.3(4П). 62 А 47 Издательская программа Общества - «Мемориал»
Редакционная коллегия: А.Ю.Даниэль, Л.С.Еремина, Е.Б.Жемкова, Т.И.Касаткина, М.М.Кораллов, Н.Г.Охотин, Я.З.Рачинский, А.Б.Рогинский (председатель)
Под общей редакцией профессора В.Л.Шейниса
Издание осуществлено при поддержке МЕДИА-МОСТ
ISBN 5-7870-00
© А.Х.Горфункель, предисловие, 1998
© В.Л.Шейнис, предисловие, 1998
© И.В.Соколова, 1998
© А.АКулаков, оформление, 1998

    

А.Х.Горфункель

    (Русский исследовательский центр Гарвардского университета)     

СОЧИНЕНИЕ НА ЗАПРЕТНУЮ ТЕМУ

    

Жизнь и книги Валентина Алексеева

    

Отмечавшееся весной 1995 г. 50-летие освобождения Освенцима-Аушвица всколыхнуло незаживающую память о Холокосте. (Слово это почему-то переводят на русский как «Катастрофа», что неверно; по-гречески, как и в латинском и в новоевропейских языках, оно означает «всесожжение», грандиозное жертвоприношение богам.) Газеты и телевидение не обошли вниманием и связанное с этим знаменательное событие: Нобелевский лауреат Эли Визель добился от президента Леха Валенсы публичного упоминания о том, что в гитлеровских лагерях смерти погибли миллионы евреев. Странное дело, но освободившаяся от коммунистического гнета Польша со-хранила чисто советскую привычку замалчивать геноцид еврейского народа в годы нацизма. Известно, что в Советском Союзе, от Ста-лина до Горбачева, эта тема на протяжении десятилетий составляла чуть ли не государственную тайну.

    

«Над Бабьим Яром памятников нет» — строки этого стихотворе-ния Евтушенко, как и Тринадцатая симфония Шостаковича, вклю-чившая в себя этот текст, как и известное выступление Виктора Некрасова над братской могилой, вызвали гнев официальных идео-логов и появившихся на политической арене «патриотов»-антисеми-тов, предшественников нынешних российских неонацистов. После первых, по свежим следам, публикаций П.Антокольского и В.Гросс-мана, после книги «Мстители гетто» на тему был наложен запрет. Лишь с трудом проникали в подцензурную печать имена Анны Франк, Януша Корчака — но речь шла только о переводных книгах и зарубежных кинофильмах, на советских авторов это послабление, вплоть до появления романа А.Рыбакова «Тяжелый песок», не рас-пространялось. Неудивительно, что и героическое восстание Вар-шавского гетто весной 1943 г. замалчивалось официальной истори-ческой наукой.

    

И все же голос правды раздался — и немедленно был заглушен идеологической машиной тоталитарного государства. Первую и до сих пор единственную в России книгу, посвященную восстанию Варшавского гетто, написал на исходе хрущевской оттепели ленин-градский историк Валентин Михайлович Алексеев (1924-1994).

    

Блокадник, всю войну проработавший на военном заводе (в ар-мию его не взяли по состоянию здоровья), студент первого после-военного набора исторического факультета Ленинградского универ-ситета, Валентин Алексеев, казалось, был обречен на успешное продвижение в официальной науке. Тому способствовало и его безупречное пролетарское происхождение: родители его были рабо-чие-большевики с подпольным стажем, по счастью и по совести отказавшиеся от партийной карьеры, что, возможно, и спасло их от гибели во время чисток и в годы Большого террора.

    

Историком он был прирожденным; благодаря удивительной па-мяти поражал знанием фактов не только в избранной им, но и во многих смежных областях, часто посрамляя в спорах оппонентов в их собственной специальности. Исторические источники чувствовал необыкновенно глубоко и тонко, великолепно понимал движение исторического процесса. Писал живо и интересно, но интересны были всегда мысль, анализ событий, а не развлекательные экскурсы популяризатора. Школу он прошел превосходную — сперва в семи-нарах Б.А.Романова и Д.П.Каллистова, затем на кафедре истории средних веков, одной из сильнейших на тогдашнем истфаке (зато и наиболее гонимой, бывшей на постоянном подозрении у партийного начальства). Языки он знал все, какие могли понадобиться ему в работе, — немецкий, английский, французский, итальянский, редкий и трудный венгерский, не говоря о всех языках южных и западных славян.

    

В аспирантуре В.Алексеев защитил диссертацию по чешской истории начала XVII в. Впоследствии результатом этих занятий стали единственная изданная при его жизни книга «Тридцатилетняя война»1 (лучшее исследование по данной теме в отечественной на-уке) и серия статей по истории восточноевропейского крестьянства, концепция которых шла вразрез с принятым примитивным офици-альным изложением социальной истории. И неизменно теоретичес-кая и научная честность приводила его к столкновениям с общепри-нятой системой суждений — начиная с первого курса, когда, по выражению тогдашнего декана, «надутый студиозус» Алексеев зада-вал неуместные вопросы и высказывал недопустимые суждения на семинарах по «марксизму-ленинизму». Противником марксистского понимания истории он не был ни тогда, ни много позднее, — сочи-нения «основоположников» он знал лучше, чем назначенные пар-тией толкователи. Из чувства противоречия он даже перевел на русский язык с английского оригинала замалчивавшееся в стране победившего социализма и раздражающее сегодняшних «патрио-тов» сочинение Карла Маркса «Тайная дипломатия XVIII столе-тия», содержащее критический анализ внешней политики России.

    

Противостояние, выражавшееся поначалу в научных дискуссиях (хотя и по опасным в те годы теоретическим вопросам о «роли народных масс в истории» или о внешней и национальной политике русского царизма), закономерно завершилось в Петрозаводске (где он работал на кафедре всеобщей истории в педагогическом инсти-туте) резким выступлением на партийном собрании после оглаше-ния доклада Хрущева о «культе личности». Алексеев резко выска-зался против распространения культа Ленина и партии, шедшего на смену культу Сталина, открыто заявил о беспринципности в нашей жизни, об упадке общественных наук. Он потребовал упразднить привилегии партаппарата (так называемые голубые конверты, со-держимое которых намного превышало официальное жалованье) и институт стукачей-«сексотов». Все это вызвало яростный гнев: бун-тарь покушался на «святая святых» идеологии — на засекреченное материальное благополучие функционеров и на то, что они гордо именовали «связью с народом», мыслимой не иначе, как через сеть тайных осведомителей.

    

Изгнанный из института, В.Алексеев больше года проработал на заводе, потом вернулся в Ленинград и устроился библиографом в Публичную библиотеку.

    

В студенческие и аспирантские годы он только посмеивался над обращенными к нему, «своему, рабочему парню», призывами пар-тийных и комсомольских боссов оставить занятия «дряхлым средне-вековьем» и изучать предметы «более актуальные»; теперь, в годы идеологических потрясений в «соцлагере», он сам начинает интере-соваться новейшей историей стран Восточной Европы. И первой его законченной работой в этой области стала монография «Варшавско-го гетто больше не существует», посвященная одной из самых ост-рых и закрытых в советской историографии тем. Название книги — фраза из немецкого рапорта об уничтожении гетто при подавлении восстания 1943 г.

    

Времена были, казалось, либеральные, работа писалась по догово-ру с издательством Академии наук, для популярной серии. Книга получилась сдержанная и суровая: автор ни разу не позволил себе ни патетического подъема, ни сентиментального срыва. Невыноси-мый трагизм ситуации в фантастическом городе, каким было Вар-шавское гетто в условиях гитлеровского геноцида, отчаянный геро-изм почти безоружных повстанцев — обо всем этом В.Алексеев рассказал объективно и без эмоционального надрыва. Читать руко-пись было нелегко, несмотря на незаурядные ее литературные до-стоинства, как нелегко сойти во ад, как нелегко лицезреть подлинное мужество в безысходной и невообразимо неравной борьбе. Может быть, именно поэтому рукопись вызывала порой самую неожидан-ную реакцию. Либеральных читателей шокировали отсутствие со-чувственных деклараций и декламации, рассказ о неприглядных сторонах той странной и страшной жизни, в какую были ввергнуты жители гетто, боровшиеся за выживание в обстоятельствах, где каждый шаг грозил гибелью. Читателей-антисемитов возмущало снисходительно-объективное отношение автора к предосудительно-му, с точки зрения обыденной нравственности, поведению обречен-ных людей: палаческая мораль любит обыгрывать слабость жертв. Пометы одного из таких «блюстителей нравственности» выражали праведный гнев по поводу рассказа о том, как мальчишки из гетто всеми правдами и неправдами, в обход жестоких запретов оккупа-ционных властей, добывали пропитание себе и близким. «И это -хорошо?» — возмущенно писал он на полях.

    

Рукопись была принята и официально одобрена издательством. Ее уже читали в «самиздате», сперва друзья и знакомые автора, потом круг этот стал расширяться. Сведения о невероятном собы-тии — предстоящем появлении в Советском Союзе книги об одном из важнейших эпизодов борьбы евреев в условиях Холокоста — проникли на страницы газет Израиля, Южной Африки, США. Но «оттепель» кончилась, наступала пора ползучего брежневского нео-сталинизма. К тому же случилась «шестидневная война» 1967 г., которая перечеркнула планы нового Холокоста, а в официальных советских кругах, поддерживавших арабских экстремистов, вызвала новый прилив антисемитизма.

    

Перепуганное издательское начальство послало рукопись на до-полнительное рецензирование в Институт славяноведения и балка-нистики Академии наук (как-никак речь шла о Польше; учрежде-ний, занимающихся еврейской историей, в стране не было и быть не могло) — и вопреки ожиданиям получило одобрительный отзыв. В продвижение книги к изданию немало сил и души вложил крупный ученый и глубоко порядочный человек профессор Владимир Турок, специалист по истории Восточной и Центральной Европы, чей ав-торитет в этой области был непререкаем. Тогда, в надежде на анти-семитские настроения времен «позднего Гомулки», книгу послали на рецензирование в Польшу — и снова ответ оказался положитель-ным. Выхода не было — пришлось пойти на явное нарушение закона и отвергнуть одобренную рукопись безо всяких на то официальных оснований. Состоялся суд, по его решению издательство выплатило автору положенный гонорар (весьма скромный даже по тем време-нам), но печатать опасную книгу не стало.

    

А между тем в судьбе В.Алексеева произошла перемена, на пер-вый взгляд, парадоксальная и уж явно недоступная пониманию людей, не знакомых со специфически советскими обстоятельствами того времени: он стал доцентом кафедры международного рабочего движения Ленинградской высшей партийной школы. Конечно, тут сыграло роль и доброе отношение хорошо знавших и ценивших его специалистов, работавших в этом сугубо идеологическом учрежде-нии. Но главное не в этом. Характер научной и преподавательской работы в таких учреждениях — в отличие от университетов и педа-гогических вузов — и самая возможность покровительства человеку идеологически сомнительному были обусловлены тем обстоятельст-вом, что в советской системе историческая правда, как и любой дефицитный товар, представляла собой привилегию партийной ие-рархии. Там, в «своем кругу», можно было говорить если не все, то очень многое. Считалось, что «своим» можно — «мы-то с вами понимаем». Конечно, и тут были границы, их же не переступиши, но и эти границы были весьма условны: излишняя вольность рас-сматривалась как небезобидное, но до поры до времени терпимое чудачество. Главное — правда не должна выходить за пределы из-бранного круга, не должна проникнуть в печать, особенно массовую. Этими привилегиями в 70—80-х гг. широко пользовались многие историки, философы, экономисты, особенно на организуемых лишь для специалистов научных конференциях, «круглых столах» и иных полузакрытых мероприятиях, в изданиях «для служебного пользо-вания». Неожиданная карьера В.Алексеева вызвала недоумение и недовольство в партийной организации исторического факультета Ленинградского (носившего имя Жданова!) университета, где идео-логическую неортодоксальность Алексеева знали еще со студенчес-ких и аспирантских времен.

    

А он новыми, представившимися возможностями воспользовался в полной мере, и не только в стенах партийной школы: от имени этого учреждения он выступал с лекциями — и где только он не выступал! А лектором он был удивительным. Лишенный внешней импозантности, худой, с нападавшим порой заиканием, он с первого взгляда вызывал настороженное недоверие и недоумение, проходив-шее, правда, с первого слова: слушателей, будь то юные студенты или собранные на лекции пропагандисты, захватывала поразитель-ная точность исторического знания, ясность мысли, несомненная искренность и, главное, — правда. Он не декларировал свою оппо-зиционность режиму, он выражал ее в точном следовании истине, объяснял, как в действительности обстояло дело, подводя слушате-лей к выводам, для них неожиданным, но неопровержимым.

    

Конечно же, долго так продолжаться не могло. Конфликт раз-разился, когда В.Алексеев представил рукопись докторской дис-сертации. Даже либеральные и душевно расположенные к нему коллеги вынуждены были терпеливо объяснять «зарвавшемуся» до-центу Высшей партийной школы, что существует все же разница между официальной диссертацией — пусть даже представленной для «закрытой» защиты (была и такая форма в иерархической системе научных истин) — и рукописью для диссидентского «самиз-дата». Поступаться истиной ради докторской степени и дальнейшей карьеры Алексеев не стал, — он просто уволился из партийной школы и уехал заведовать кафедрой всеобщей истории в Сыктыв-карском университете. И там не обошлось без конфликтов с орто-доксами и невеждами. (Понятия эти, как правило, совпадали, но были еще и перепуганные либералы, готовые на ежеминутное пре-дательство, — таких он презирал, пожалуй, больше, чем прими-тивных защитников официальной идеологии: с последними все бы-ло ясно, а либерал, в кулуарах громивший власти, через пять минут с кафедры обрушивался на недавнего доверчивого собеседника.) Но несколько лет В.Алексеев там продержался, потом вернулся в Ленинград, преподавал в Профсоюзной школе культуры — было и такое учебное заведение; иногда — благодаря поддержке друзей и коллег — читал специальные курсы в Педагогическом институте, где приобрел немало верных учеников, сохранивших привязанность к наставнику на многие годы. Приглашали его с лекциями и в Иванов-ский университет, и там его спецкурсы имели почти сенсационный успех — и у студентов, и у думающих преподавателей. Только в родной Ленинградский университет, с каждым годом все более по праву но-сивший имя А.А.Жданова, путь ему был заказан — навсегда.

    

Опасливое упоминание «самиздата» при обсуждении докторской диссертации В.Алексеева было отнюдь не случайной оговоркой. Участники обсуждения прекрасно знали, что рукопись Алексеева, не слишком отличавшаяся от представленной к защите, в «самиздате» ходила давно. Тема диссертационного исследования была еще более опасна и запретна, чем сюжет так и не изданной книги о восстании Варшавского гетто, — речь шла о венгерских событиях 1956 г. «В стол» (а вернее, в «самиздат») В.Алексеев работал уже многие годы, отчетливо понимая, что слову исторической правды в подцензурную печать дороги нет и не будет, по крайней мере в обозримом буду-щем. И все эти годы — десятилетия — он продолжал работать без всякой надежды на публикацию. Так творилась культура советского научного андеграунда, не менее значительная, чем культура андеграунда литературного, художественного и религиозного, но куда менее известная — и на Западе, и в отечестве. А требовала она не меньшего мужества и, пожалуй, даже большего труда и упорства.

    

Темы неопубликованных трудов В.Алексеева - Варшавское вос-стание 1944 г., события в Венгрии в 1956 г., Пражская весна 1968 г. — были захватывающе интересными для читателя-современ-ника, его работы привлекли бы всеобщее внимание, если бы оказа-лись известны сколько-нибудь широкому кругу.

    

Для серьезного изучения исследователю требовалась масса книг, газет и листовок, часто недоступных, — многого не было даже в сверхсекретных «спецхранах» научных библиотек. Приходилось до-бывать источники всеми возможными и невозможными путями, часто через зарубежных друзей и коллег. Он выезжал на место событий; разумеется, служебные зарубежные командировки были тогда своего рода премией за конформизм, и таким ученым, как Алексеев, выпадали редко, выпускали его только в гости, по пригла-шению друзей. Свободное знание языков облегчало передвижение и общение. Венгрию он изъездил на велосипеде, местные жители не признавали его за русского — подобная свобода поведения да и знание языка не вязались с привычными представлениями о запу-ганном советском туристе. Он встречался с участниками событий и собирал бесценные личные свидетельства и материалы. Все это позволило сочетать в научных исследованиях глубину историческо-го анализа с пониманием психологии и мотивов участников недав-них трагических потрясений, пережитых народами стран Восточной Европы — невольными узниками социалистического лагеря.

    

Судьба Алексеева-историка — счастлива и трагична. Он в полной мере осуществил себя как ученый, в гораздо большей мере, чем многие его коллеги, преуспевшие в получении степеней, должностей и званий, взысканные милостями идеологического начальства, этих, по выражению АТалича, «стражников-наставников», и кичившиеся длинными списками печатных публикаций. Он был услышан — немногими коллегами и друзьями, всеми, кто бывал на его лекциях, учениками. Но горько было видеть, какие крохи — к тому же, вопреки воле автора, до неузнаваемости искаженные, и не столько цензорами, сколько трусливыми редакторами, — пробивались в пе-чать в виде коротких тезисов. Ни одна из крупных работ по совре-менной истории при его жизни так и не увидела свет. Блестяще одаренный историк стал трагической жертвой системы.

    

От природы он был человеком сильным — и физически, и мораль-но. Крайне неприхотливый в обыденной жизни, он не умел и не хотел добиваться материальных благ, ему это было просто неинте-ресно, он и говорить-то не любил на «посторонние» темы, выходив-шие за пределы истории и политики, — даже близким друзьям не удавалось вытянуть из него сведения о домашней жизни, о детях. Отпуска он проводил на колесах, покрывая сотни километров на велосипеде, — иногда с женой, иногда с сыновьями, часто один. Карьерные передряги и неудачи переносил по видимости легко, жалоб от него никто не слышал. Но невозможность прорваться к читателю — подлинная трагедия для историка, быть может, более серьезная, чем для поэта: тот может надеяться на позднейшее при-знание, историку же необходим читатель-современник, историку современности — вдвойне.

    

Ощущение невостребованности не могло не угнетать. Перестрой-ка и гласность мало что изменили. Цензуру политическую сменила цензура моды, скорой на перемены. Пробивать же свои работы в печать он не умел, в лучшем случае посылал их в редакции журна-лов и... не получал ответов. Лишь одну небольшую рукопись — учебное пособие по послевоенной истории стран Восточной Евро-пы — удалось напечатать, но тираж так и не появился в свет.

    

Результатом горьких переживаний стал инсульт, от которого он так и не оправился. Но и с трудом передвигаясь, испытывая затруд-нения в речи, он сохранял ясность мысли и глубину суждений. А суждения его, часто неожиданные и парадоксальные, поражали не меньше, чем написанные им книги. Помню, как в расцвет (разгар) советско-китайской дружбы («Русский с китайцем — братья на-век!») он предсказал, — не пророчествуя, а анализируя исторические обстоятельства, — вооруженный конфликт двух великих социалис-тических держав. Помню предсказание (за многие годы до пере-стройки) развала всей системы советской экономики, постепенного, но катастрофического нарастания разрухи, нарушения элементар-ных функций хозяйственного механизма. Из многого им написан-ного особенно врезалось мне в память небольшое, на нескольких машинописных страницах, сочинение о Сталине. Сколько было ска-зано с тех пор о «феномене» Сталина — тут и «трагическая фигура» чуть ли не шекспировского масштаба, тут и «гений злодейства», тут и шизофреник-параноик. В.Алексеев писал тогда, что феномен Ста-лина — не в его личности, достаточно заурядной, а в точном выра-жении им интересов нового класса, партийного аппарата. При всем чудовищном, тираническом всемогуществе Сталин целиком зависел от воли и интересов аппарата и держался только тем, что адекватно их выражал. Этим определялся и этому отвечал умственный и моральный уровень диктатора.