Обреченные погибнуть

Судьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне. Воспоминания и документы

Жду Ваших писем!

=ГЛАВНАЯ =ИЗРАНЕТ =ШОА =ИТОРИЯ =ИЕРУСАЛИМ =НОВОСТИ =ТРАДИЦИИ =МУЗЕЙ =ОГЛАВЛЕНИЕ =

Арон Шнеер, Павел Полян. Голоса жертв (Об этой книге)

Часть вторая. В финском плену

Лазарь Залманович Раскин. В финском плену.[72]

Лазарь Залманович Раскин родился в местечке Носовичи близ Гомеля 14 июня 1916 г. Остальные биографические сведения легко почерпнуть из его воспоминаний.

Поэтому ограничимся здесь сведениями по истории их создания.

К их написанию он приступил практически сразу же по освобождении из плена — в 1944 г. в Новошахтинске, где начал вести своего рода воспоминание-дневник. Писал он его на основании чудом сохранившихся в плену собственных дневниковых записей, которые он делал с самого начала войны и вплоть до попадания в окружение, а также — по свежей памяти — об окружении, плене, госпитале, лагере и т. д.

В 1946 г., когда Л.З. Раскин вернулся в Москву, он начал писать книжку «Воспоминания», взяв ее начало полностью из Новошахтинского дневника. В том же 1946 г. он и закончил ее. В 1977 г. его сын перепечатал эти рукописные воспоминания на машинке. Позднее Л.З. Раскин добавил к ним несколько иллюстраций и оформил ее в виде некоего домашнего издания, один экземпляр которого он со временем подарил в Центр «Холокост» в Москве. Сам дневник и военные дневниковые записи на отдельных листочках не сохранились.

Самая ранняя и короткая версия — под заглавием «Воспоминания Лазаря Раскина» — опубликована в: Янтовский, 1995. С. 57–62, с датой: 1993 г. Промежуточная редакция, оформленная автором как самодельная книга, — в его домашнем архиве и в архиве Научно-просветительского Центра «Холокост», Москва (приносим свои благодарности И. Альтману и Л. Терушкину за любезную возможность ознакомиться с этим экземпляром). См. также: Раскин Л. Письмо в редакцию // Еврейское слово (Москва). 2004. № 2.

Павел Полян.

Часть I

О себе.

одился 14 июня 1916 г. в местечке Носовичи вблизи Гомеля. Отец — еврейский учитель, мать — домашняя хозяйка. В местечке преобладала еврейская беднота, в основном, ремесленники: сапожники, портные, жестянщики. Были и мелкие торговцы, и коробейники, и талмудисты, и другие, неизвестно чем занимающиеся.

Я был поздним ребенком. До меня были два брата — Моисей и Арон, восьми и шести лет. Детство было босоногое, но мы, дети, не унывали — купались, загорали, ловили рыбу, бегали по окрестным лесам и полям.

После революции отец стал заведующим еврейской начальной школы. Братья подросли и поехали учиться в Гомель. <…>

Со временем наш дом стал центром местной «культурной революции». Отец сам сочинял пьесы, сам их ставил. Репетиции проходили у нас дома. Молодежь тянулась к культуре. Спектакли ставились в Народном доме, куда собиралось чуть ли не все местечко. Перед спектаклем отец обычно читал лекцию о международном положении. Запомнился спектакль «Тевье-молочник». Арон сочинил тексты песен для всех дочерей Тевье и для него самого. Музыка была народной, в обработке Моисея, который за кулисами подыгрывал на скрипке. Впечатление — огромное! Зал буквально плакал. Я тоже принимал участие в отдельных спектаклях.

Я был очень активным пионером, был членом районного пионербюро. Маленький шкет ездил на областной пионерский слет, а затем и на всебелорусский, в Минск. Сам теперь удивляюсь этому. Ведь я был очень скромный и застенчивый мальчик.

кончил еврейскую начальную школу, а затем сельскую семилетку. Образование имел очень скудное. Летом, как активный, идейный комсомолец, работал в колхозе. Имел даже закрепленную за мной кобылу.

Но вот наступил голодный 1933 г. Я поступил в Гомельское ФЗУ. Учился на слесаря-паровозника. Жил в общежитии — огромном зале (бывший клуб имени Ленина) коек на сто. Приходилось очень трудно. Ремесло мне не давалось (видно, руки не те), да и учеба не клеилась. Зато была рабочая карточка — 1 кг хлеба в день. На выходной ездил домой и привозил кирпичик хлеба. Был горд тем, что не даю голодать родителям.

Кое-как закончил ФЗУ и получил вторую профессию (первая — колхозник). Поступил на паровозоремонтный завод. Но работа не клеилась и здесь, и я поступил на подготовительные курсы в Гомельский пединститут.

Здесь оказалось, что я не такой уж тупой. Мои сочинения по мотивам белорусских писателей оказались лучшими. Да и по математике я оказался в числе лучших. Немного воспрянул духом. Родители в это время уже переехали в Гомель. Я закончил курсы и поступил на математический факультет института. К сожалению, литфака не было. Так, окончив институт в 1938 г., я получил свою третью профессию.

По распределению я попал в местечко Копаткевичи вблизи Мозыря. Это было счастьем, так как сельских учителей не брали в армию. Совершенно не приспособленный к самостоятельной жизни 22-летний юноша, я должен был начать жить по-новому.

Я был (как говорили) хорош собой, с шикарной шевелюрой, но страшно стеснительный. Особенно я боялся молодых учительниц. А они буквально бегали за мной гурьбой. Ловили, брали под руки и учили меня присутствовать в женском обществе. Постепенно привык и проучительствовал целый учебный год. В начале второго учебного года началась финская война, на которую стали брать уже и сельских учителей. И вот 27 ноября 1939 г., распрощавшись с милыми учительницами, я сел в грузовик и умчался в неизвестность.

Попал я в школу АИР — артиллерийской инструментальной разведки под городом Луга. Наш взвод состоял сплошь из людей с высшим образованием. А младшие командиры — почти безграмотные. И здесь для них было широкое поле деятельности — поиздеваться над паршивыми интеллигентиками. Но, как я сейчас вспоминаю, меня почему-то не трогали. Относились даже с неким почтением. Сам не понимаю почему. Служба была страшно тяжелой, изнурительной. Как раз начали поступать резкие приказы нового наркома Тимошенко. Некоторые не выдерживали. Были случаи самоубийств или самострелов. Со дня на день ждали отправки на финский фронт.

По окончании школы АИР я, получив звание младшего сержанта, был направлен служить в артполк под Ленинградом. Здесь муштра была еще пострашней, а главное — вот-вот мы должны были уйти на фронт. Но Бог милостив. Та финская война кончилась. Суровые будни, страшная скука, ностальгия по родным и близким. Единственный луч света — один день, проведенный с Ароном в Ленинграде. И опять все по-старому.

И так до 22 июня 1941 г.

Часть 2

1941 22.06

Мы живем в палаточном лагере. Воскресенье — выходной день. В палатках и около них копошатся красноармейцы. Слышен громкий говор, смех, песни.

Приказано как следует уложить ранцы и вещи. Никто с этим делом не спешит: «очередная выдумка командиров, чтобы не дать отдохнуть нам». Никто из нас не подозревал, что через час мы вступим на путь, который поведет нас в бездну, в пропасть, ввернет нас в страшный водоворот, откуда мало кто найдет дорогу обратно.

Вдруг сигнал — боевая тревога! Прибежал очень возбужденный, запыхавшийся командир дивизиона. По его взволнованному, вспотевшему лицу, трясущимся рукам, видно, что случилось что-то совсем нешуточное. Он отдает приказ немедленно приготовить все к боевому выходу и выйти на построение. На всех лицах беспокойство и недоумение. Кое-кто еще продолжает шутить: «Очередные командирские забавы».

Но все кругом показывает, что происходит что-то очень серьезное. Полк пришел в движение. Все бегут, кричат, ругаются, суетятся. Лица командиров небывало серьезные, озабоченные. Жены командиров плачут и прощаются с мужьями.

В поход полк выступил в полном своем составе, со всем своим вооружением и транспортом — мы идем на войну.

Все это так неожиданно и так непривычно, что никак не укладывается в уме. На лицах бойцов еще нет тревоги, скорее недоумение. Мы все еще надеемся, что скоро кончится эта суматоха, и все встанет на свои места. Но это только начиналось. Начиналось нечто торжественное и страшное, увлекательное и непонятное.

Так неожиданно, с ходу, мы были брошены в водоворот событий, откуда очень немногие смогли вернуться.

Движемся на войну

26.06

Вот уже 4 дня, как мы движемся на войну. Все еще трудно себе представить, что это значит — идти на войну. Вступили на бывшую финскую территорию. В финских селах нас встречают очень недружелюбно. Даже не дают воды попить. Татарские же колхозы[73] провожают нас очень трогательно. На глазах у женщин слезы. Начинаем встречать стада скота и обозы эвакуированных. Идут навстречу плохо одетые татарские семьи, везут на телегах свои скудные пожитки. Мычание коров, блеянье овец, крик и ругань татар, гул тракторов и машин — все это сливается в какую-то страшную, ничего хорошего не предвещающую какофонию. Это вступление — увертюра к тому, что называется война.

Почти боевое крещение

29.06

Полк прибыл на советско-финскую границу недалеко от городка N. Долго разворачивались и никак не могли найти подходящую позицию. Наконец выбрали. Привал. Мы очень устали, измучены и голодны. Начинаем размещаться. Не успели опомниться, и вдруг — тревога! Финны ворвались в городок, скоро будут здесь. Быстро разворачиваемся в цепь. Наша задача — прикрыть отход наших войск. Послышалась стрельба. Наши пушки открыли огонь. Совсем близко слышна перестрелка. Взволнованный, прибежал политрук и сообщил, что наша пехота не выдержала и отступила. Финны в полутора километрах от нас. «Держитесь, ребята!» — сказал он и куда-то убежал дальше. Мы слышим, как заводятся штабные машины. Штаб полка уходит. Сворачиваются пушки. Нас — кучка бойцов, оставшихся прикрывать отход. Смотрю на своих бойцов (я ведь командир отделения): все они измучены, еле стоят на ногах. То и дело у одного или другого из рук валится винтовка. Дремота овладевает всеми. Я стараюсь их привести в чувство. Они опять берут винтовки, но снова выпускают их из рук. Очень странно это видеть, как в такой опасный для жизни момент, когда жизнь каждого висит на волоске, измученные люди от усталости не чувствуют страха. Жизненная необходимость человека — сон — оказывается сильней, чем ощущение близкой смерти. Впоследствии я часто наблюдал, как бойцы засыпали крепким, здоровым сном под страшный грохот артиллерийской канонады, под шум автоматно-винтовочной перестрелки совсем рядом.

Бой закончился благополучно, без нашего участия. Финны были отбиты. Полк занял прежние позиции.

Это было первое (хотя и не боевое) крещение. И хотя мы и не были в бою, но реально ощутили, что мы на войне, и смерть всегда рядом.

Канонада

05.07

Ночь. То и дело с разных сторон небо озаряется ярко-багряным светом. Будто непрерывно сверкает молния.

Мы на опушке леса. По два-три человека сидим в окопах. Я обхожу окопы бойцов. В одном из них задерживаюсь. Долго болтаем о всякой всячине.

Вдруг раздается оглушительный грохот. Кажется, будто снаряд разорвался прямо здесь, в окопе. Мы невольно прижимаемся к земле, будто она нас может спасти от чего-то невероятно страшного. Не успели мы опомниться, как грохот раздался с новой силой. Я как командир приказываю взять наизготовку винтовки и наблюдать за противником. Но грохот настолько страшен, что мы все (и я, командир) боимся высунуть головы из окопа. Грохот становится все сильней.

Небо непрерывно озаряется молнией.

Все сливается в единый несмолкающий страшный гул. Порою кажется, что сейчас все кругом рухнет и под шум и треск засыпет всех нас — ничтожную горстку людей в этом большом, шумно грохочущем мире.

Наконец мы опомнились и стали соображать, что это ведь наши полковые пушки стреляют; те, которые стоят рядом с нами. Мы смело высовываемся из окопов, смотрим в темную даль. «И дадут же они им жару», — говорит кто-то рядом. Теперь нам уже совсем не страшно, а скорее весело. Страшный, продолжающийся грохот кажется нам теперь чудной симфонией.

Это была первая ночная сильная канонада, которую мне пришлось услышать. Впоследствии мне их пришлось слышать и видеть множество. Но навсегда останется в памяти эта первая ночная страшная и красивая канонада.

Ко всему привыкают.

Первые жертвы

10.07

Мы долго стоим на одном месте без каких-либо перемен. Где-то далеко на востоке бушует война, продолжается страшная бойня, идут танковые сражения. Каждый час, каждую минуту бесследно гибнут тысячи молодых жизней. Об этом страшно думать, но факты говорят сами за себя. Мы же здесь войны еще не ощущаем. Живем почти нормальной жизнью: купаемся, загораем и немного занимаемся. Командиры наши развлекаются. В общем, как говорится в пословице: «Кому война, а кому мать родна».

Только газетные сводки напоминают нам о тех ужасах, что творятся на белом свете. Каждый сданный город вызывает горечь, обиду и недоумение.

Мы, конечно, понимаем, что спокойствие наше иллюзорное, временное. Мы понимаем, что находимся в преддверии страшных событий.

И вот вестники войны добрались и до нас.

На наблюдательном пункте вражеский снаряд изуродовал старшего лейтенанта П. и двух бойцов. Это были первые жертвы. Останки их тел, которые удалось собрать, лежали в гробах на машине, убранной зеленью. Молча подходили мы к машине, обнажали головы и подолгу стояли и смотрели на то, что делает война. Мы отчетливо понимали, что это только начало тех ужасов, с которыми каждому из нас придется столкнуться. Эти первые жертвы напомнили нам, что очень скоро мы окунемся в эту страшную действительность и, быть может, многих из нас ждет такая же участь.

Ночь в карауле

15.07

Сокойствие наше продолжалось недолго. Вскоре нас начали тревожить финны. То тут, то там завязывались кровавые стычки. Мы отходим и очень часто меняем позиции. Идут слухи, что финны прорвали нашу оборону и начинают нас окружать. Настроение паршивое. На востоке падает город за городом. Враг подошел к Ленинграду, то есть нам отступать некуда. Тем не менее, многих это совсем не удручает (по крайней мере внешне). По-прежнему смеются, шутят, балагурят. На меня же (пессимиста по натуре) эта обстановка действует удручающе. Из дому никаких вестей не имею. Знаю, что родной Гомель накануне падения. Сильно переживаю. Мы отходим все дальше и дальше. Но куда отходить?

Ночью стоял в карауле. Ночь темная — глаз выколи. Кругом пылают пожарища. Небо, красное, как кровь, то и дело озаряется заревом артобстрела. Слышна артиллерийская канонада и ружейная перестрелка. Во время вспышек видна сплошная высокая темная масса. Это лес. Сильный ветер завывает и вместе с шелестом деревьев создает впечатление гула человеческих голосов. То приближается, то удаляется гул «у-а-а-а, у-а-а». Очень жутко. Временами кажется, что эта темная масса с криком движется прямо на нас. Хочется поднять тревогу, но понимаешь, что это нервы разыгрались. Надо взять себя в руки. Ночь эта страшна, непонятна и как-то необычна. Очень невеселые мысли лезут в голову. Скорей бы рассвет.

Окружение

20.07

У нас часто и много говорят об окружении. Окружение — это нечто немыслимо-страшное, из чего надо вырываться. Это чревато опасностью — попасть в плен, что намного хуже, чем ранение или смерть. Из рассказов и листовок мы были наслышаны о том, как немцы (а значит и финны) поступают с пленными и особенно с пленными евреями. Это совсем не укладывается в уме. Между тем упорно ходят слухи, что мы уже окружены. Это выражается в том, что мы все чаще и чаще меняем позиции. Мы все ближе и ближе отходим к Ленинграду, но по слухам, Ленинград уже окружен. Из листовок, которые нам попадаются, мы узнаем о страшном разгроме войск под Ленинградом. Мы этому, конечно, не верим, и все же это очень действует на меня. Порою даже теряешь надежду на благоприятный исход.

И вот, наконец, нам официально объявили, что мы полностью окружены, что нам придется прорываться сквозь цепь противника. Конечно, ни у кого не было сомнения, что мы разорвем цепь и прорвемся к своим. И все же, где-то в глубине червячок подтачивал сознание, напоминая о том, что начинается весьма опасный этап нашей жизни, чреватый очень опасными и невероятными последствиями.

А пока уменьшили дневную норму питания. Это и есть первый признак окружения. По всем дорогам движутся (пока еще в полном порядке) отходящие части наших войск.

Вскоре из невидимых позиций начался обстрел наших обозов. Слышны стоны и крики раненых, рокот моторов, ржание лошадей. Начинается то, что называется окружением.

Пробиваемся

25.07

Пока отходим в некотором относительном порядке. Финны сильно препятствуют отходу. Они обстреливают нас, кажется, со всех сторон, а сами где-то в лесах остаются неуловимыми. На деревьях сидят снайперы (кукушки — так мы их называли) и расстреливают наших командиров. На несколько дней мы задержались в лесу, чтобы привести себя в порядок. Двигаться дальше по дороге стало немыслимо. Мой друг Неймарк сообщил мне по секрету, что дела наши очень плохи. Немцы взяли Гатчину и уже на окраинах Ленинграда. Настроение жуткое. Непонятно, куда мы идем? Ведь Ленинград уже от нас отрезан. Кто же нам поможет?

Мы опять пытаемся двигаться вперед (то есть назад), но обстрел настолько силен, что нельзя носа высунуть. Мы отвечаем артиллерией, но снаряды на исходе.

Кругом сплошной кошмар. То здесь, то там, в самой людской гуще со свистом и пронзительным визгом падают и рвутся мины. Дикие крики людей. Части человеческих тел взлетают в воздух, как щепки от дерева, обдавая ближних струями горячей крови. Люди в ужасе мечутся с одного места на другое, думая, что там спасение, и зачастую находят там верную смерть.

нается паника и суматоха.

Спасайся, кто как может

25.07

Под грохот рвущихся мин и артканонады командир полка и комиссар собрали всех бойцов и командиров. Командир полка с дрожью в голосе объявил, что пробиться с пушками и машинами нет никакой возможности. Всегда веселый и бодрый командир сейчас казался совсем маленьким, ничтожным человечком. На глазах его слезы. Он говорит, что решил взорвать все пушки и машины, чтоб не достались врагу. Пробиваться будем лесом с винтовками и автоматами. Другого выхода нет. Все опустили головы и стояли в глубоком молчании. На минуту все позабыли о страхе, о смерти, которая неустанно преследует нас. «Взорвать пушки!» — это не укладывается в уме. Наша краса и гордость, наша слава, наше спасение… Все понимают, что дела, значит, совсем плохи. Визг мины приводит всех в движение. Наскоро составляются боевые отделения. Я назначен командовать одним из отделений. Первые отделения начинают по одному выступать. Мое среди них. Не успели мы сделать несколько шагов, как по нам открыли ураганный огонь. Пули так и свистят над головами. То здесь, то там слышны крики ужаса. Это предсмертные крики товарищей. Многие тут же падают замертво. Мы залегли в канаве и потом, по одному, опять поползли в лес.

Положение ужасное. Команд больше не было. Командиры растерялись и не могли что-нибудь придумать, чтобы сплотить и ободрить метавшуюся в ужасе, расстроенную массу бойцов. Сам собой распространился лозунг: «Спасайся, кто как может»…

И началась кутерьма.

…Недалеко, в лесу пылали подожженные нами наши машины и рвались пушки. На машине горел мой ранец; там лежали письма и фото, — последнее, что связывало меня с далеким, родным миром.

Неразбериха

27.07

И началось что-то непонятное и страшное. В полном беспорядке, без всякой команды, по дорогам и по лесам двигались толпы бойцов, обозы и машины. Финны обстреливали, казалось, со всех сторон, оставаясь совершенно незаметными. «Кукушки», сидя на деревьях, метко выводили из строя оставшихся командиров. То и дело слышались кругом стоны раненых, крики умирающих. Раненые просили взять их с собой, другие просили прикончить их. Но никто на них не обращал внимания, ибо стихийно действовал лозунг «Спасайся, кто может». Страшно было смотреть, как в зверином ужасе метались лошади, которые были оставлены ранеными или убитыми седоками. Они дико ржали и метались в предсмертной агонии. Все это наводило какой-то ужас и смятение.

А люди все двигались вперед, усеивая дороги оставшимися своими друзьями, лошадьми и повозками. Каждый стремился вперед, ибо отстать означало быть пленным, а это было хуже смерти.

Сначала я двигался с несколькими своими бойцами и друзьями, но потом я всех потерял и двигался в общей толпе, не имея знакомых. Первое время беспрерывный свист пуль над головой вызывал дрожь в теле. Смерть преследовала нас буквально по пятам. При каждом свисте приближающейся пули люди падали, прятались за пнями, за камнями, будто это могло спасти. Потом это стало привычным. Выработалось какое-то безразличное состояние вроде презрения к смерти. Мы начали передвигаться в полный рост, даже не пригибаясь и не обращая внимания на свист пуль, беспрерывно преследующий нас.

Порою обстрел становился настолько сильным, что передвигаться становилось совершенно невозможно. Тогда люди вдруг хватали винтовки наперевес и с неистовым криком «Ура-а!» бросались бежать вперед. Это было какое-то дикое зрелище: огромные толпы людей бежали вперед и неистово кричали, не видя перед собой врага, не зная, куда бегут. Так казалось легче миновать опасность. Я очень боялся этих безумных «атак», ибо в эти минуты люди совершенно забывали самих себя, и страшные крики раненых, которые во время таких «атак» обильно усеивали поляны и леса, оставались совершенно заглушенными. На них не обращали ни малейшего внимания.

Перспектива остаться в таком положении приводила меня в ужас. Но пуля пока меня щадила. Так прошло несколько дней…

А люди все движутся и движутся… Обросшие, усталые, голодные движутся все вместе, кучей, представляя собой замечательную мишень для врага. Все чаще слышны стоны раненых. Все чаще по дороге встречаются истекающие кровью люди, умоляющие пристрелить их. Но кто захочет взять это на свою совесть? Так и остаются они по обочинам дорог с блеском ужаса в глазах, с умоляющим и непонимающим выражением на лице: «За что?!» Запомнился пожилой бородатый солдат. Он сидел верхом на лошади. С его туго забинтованной ноги просачивалась кровь, стекая по шерсти лошади на землю. Лицо его выражало нестерпимое страдание. Видимо, боль от сотрясения была невыносимая. По его обильно заросшему лицу катились слезы. Он умоляюще стонал: «Братцы, пожалейте, снимите с лошади, убейте, не в силах терпеть больше!» Было жутко смотреть на этого здорового детину со слезами на глазах. Но кто мог удовлетворить его просьбу? «Спасайся, кто может», — и люди закрывали глаза на все и спасались.

Поляна смерти

Мы подошли к большой поляне, открытой со всех сторон. Эту поляну необходимо было пересечь, чтобы двигаться дальше по дороге лесом. Вот у этой-то поляны финны приготовили нам кровавую встречу. Когда весь обоз подтянулся, и началось форсирование поляны, финны открыли ураганный пулеметный огонь с двух сторон. Люди падали сотнями, издавая душераздирающие крики. В диком ужасе бегали лошади, с треском разлетались на куски повозки. Через некоторое время на этой поляне образовалось огромное страшное кладбище, где было перемешано все: и люди, и лошади, и повозки, и машины. Пробраться через поляну было совершенно невозможно. Только немногим счастливчикам удалось преодолеть это препятствие.

«Освобождаем» дивизию

Свалка все увеличивалась. Подходившие все новые обозы и люди наталкивались на непроходимую пробку, образовавшуюся вследствие уничтожающего обстрела поляны. Сутолока и хаос все увеличивались. Тысячные толпы людей мотались с одного места в другое, везде натыкаясь на огневой вал противника; все это составляло очень хорошую мишень, которой он не замедлил воспользоваться.

К нам, группе бойцов и младших командиров, подошел не знакомый нам лейтенант-пехотинец и предложил зайти в тыл противника, уничтожить пулеметные точки и прорваться. Он говорил горячо и убежденно, что мы не только сами прорвемся, мы этим самым откроем дорогу и дадим возможность прорваться всей дивизии. Он убеждал, что хорошо знает местность и приведет к цели. Идея эта была заманчива и реальна. Прорваться самим и освободить тысячи людей от гибели — кто этого не желал?

Человек тридцать бойцов и младших командиров пошли за ним. Я был среди них. Мы зашли в глубь леса и начали обходить поляну. Финны нас не замечали. Вот мы перешли железную дорогу, дальше протекала какая-то речушка. Мы перешли ее в полной амуниции. Осторожно движемся дальше. Впереди отчетливо слышится трескотня пулеметов. Значит, мы действительно зашли врагу в тыл. Это каждого воодушевляет. Состояние напряженное. Сейчас предстоит схватка. Вот мы уже видим отчетливые фигуры финнов, наклонившихся над пулеметами. Вот они, виновники тех ужасов, свидетелями которых мы только что были на поляне. Вот они, сеятели смерти и увечья. Их немного. Но рядом какие-то помещения, быть может, их там много, а нас так мало…

С криком «Ура!», паля без толку из винтовок, мы бросились на врага. От неожиданности они растерялись и все бросились бежать в сторону, бросив пулеметы. Некоторые из них упали замертво от наших пуль. Мы также растерялись от неожиданного успеха.

Вместо того, чтобы завладеть пулеметами и использовать их против финнов, мы бросились «шарить» и «прочесывать» помещения, беспорядочно стреляя, куда попало. Некоторые набросились на лежавшую здесь кучу печенья. Шофер, шедший рядом со мной, боевой парень, схватил целую глыбу масла и всунул в противогазную сумку. Мне стало как-то не по себе. У меня не укладывалось в уме, как можно в такое время, быть может, в предсмертные минуты, думать о масле или печеньи? Для меня это было равносильно преступлению. Но люди, видимо, об этом не думали. (Позже я сам, когда страдал от голода, сильно сожалел, что не захватил кусочек масла.)

Пока мы «прочесывали» помещения, финны успели опомниться и собраться с силами. Бесшумно они вынырнули из леса и с криками и стрельбой бросились на нас. Их было много, и все — с автоматами. Мы начали отходить, отстреливаясь. Многие из наших падали замертво, или были ранены.

Боевой шофер Сухов (с маслом) вскрикнул и уронил винтовку. Я быстро подбежал к нему. У него из простреленной ладони сочилась кровь. Я наскоро перевязал ему руку. Финны были совсем близко, а наши далеко ушли вперед. Он схватил винтовку, и мы бросились бежать. Вдруг позади себя я услышал страшный крик. Я оглянулся и увидел, как мой друг, шофер, подкошенный пулей, стремительно упал на землю. Подойти к нему было нельзя, и я побежал дальше.

Ранение

Впереди была речушка. Дальше по дороге я увидел бежавших наших бойцов, еще дальше, в лесу, слышна была стрельба, страшный шум, крик и отчетливая русская ругань. «Хоть бы добраться туда», — мелькнуло у меня в голове, и я бросился вплавь. Финны остались позади, они не решались подходить к речке и издали вели обстрел из автоматов. Я взобрался на береговую насыпь и начал пробираться к лесу. Вдруг я сзади почувствовал что-то вроде страшного ожога. Я упал. В глазах потемнело. Когда я опомнился, я увидел около себя лужицу крови. Я понял, что ранен в ногу, в паху. Я попытался подняться, но, как сломанный, рухнул на землю. Я оглянулся. Я лежал совершенно один, посреди большой дороги, маленький, ничтожный, окровавленный комочек. Впереди слышно было, как все дальше и дальше удаляются уходящие наши части. Сзади финны продолжали обстреливать лес и дорогу. «Пришел конец», — подумал я.

Пробираюсь в лес

Мозг у меня работал отчетливо. Я решил во что бы то ни стало убраться с дороги в лес. Я сбросил сапоги. Один из них был обильно заполнен моей горячей кровью. Сбросил шинель. Оставил только винтовку и патроны. Осторожно, на четвереньках, я начал ползти. Жгучая боль при малейшем шевелении не давала возможности двигаться, но инстинкт самосохранения заставлял превозмогать боль. Со сжатыми зубами, испытывая ужаснейшие муки, я медленно полз вперед, оставляя за собой кровавый след. Наконец, после долгих мучений, я достиг цели. Я забрался в лес под первое попавшееся дерево и закрыл глаза.

Лес трещит

Когда я открыл глаза, я увидел перед собой стройный сосновый лес. Кругом никого не было, но в лесу все время стоял такой ужасающий грохот, что я сначала не мог понять в чем дело. Потом я сообразил: «Финны прочесывают лес». Кругом раздавались оглушительные взрывы, деревья трещали, и во все стороны отлетали куски стволов, целые ветви и с огромной силой ударялись о другие деревья. Иногда ломались и с сильным треском падали целые деревья. Все это бушевало вокруг меня, а я лежал один, совсем один в этом большом лесу, в этом страшном грохоте и думал: «Скорей бы стукнуло меня чем-нибудь, чтобы закончились все эти мучения». Но второй голос где-то внутри говорил: «Не надо, хоть бы не ударило осколком, авось как-нибудь выберусь из этого ада».

А лес бушевал. Осколки деревьев летали беспрерывно, но ни одна щепочка не дотронулась до лежащего здесь, в этом бушующем море, окровавленного комочка. Это ли не чудо?

Раненые уходят. Я плачу

Вскоре грохот прекратился. Слышен был только шорох ветвей — мерное покачивание деревьев, угрюмо оплакивающих невинных жертв, понесенных ими вследствие обстрела. День угасал. Тревожно и шумно летали птицы с дерева на дерево, издавая порой дикие непонятные крики.

С водворением спокойствия в лесу я резче стал ощущать свою рану. Она начинала давать о себе знать, ощущалась сильная ноющая боль. Где-то далеко впереди слышны были стрельба и шум. Это уходили наши. Вдруг послышался шорох и шум приближающихся шагов. Я схватил винтовку, но тут же заметил двух наших бойцов. Они, опираясь на винтовки и палки, медленно ковыляли на своих раненых ногах. Остановились и предложили мне следовать с ними к нашим. Я с трудом поднялся. Уж очень мне хотелось пойти с ними. При помощи винтовки я попытался сделать шаг, но страшная боль в ноге не дала мне этого сделать, и, как подкошенный, я рухнул на землю лицом вниз. Товарищи поковыляли дальше. С грустным, завидующим взглядом провожал их я. Это уходили последняя моя надежда, последнее дорогое, что называлось наше. Теперь я остался совсем один, такой маленький, такой ничтожный в этом большом, угрюмом, страшном и, главное, чужом лесу. Мне стало так больно, так жалко самого себя, что я не выдержал и заплакал.

Плакал громко, навзрыд, я никого не стеснялся. Слезы обильно текли по моим щекам и увлажняли зеленую травку. Стройные сосны о чем-то перешептывались, наблюдая это странное зрелище.

Наступала ночь. Первая страшная ночь.

Первая ночь в лесу

Внезапно все кругом замолкло. Прекратился треск, шум и грохот. Видимо, финны прекратили прочесывать лес. Стало совсем тихо. Испытывая страшную боль, я пополз дальше, поглубже в лес. Выбрал место поудобнее и лег на спину. Под головой бугорок земли, под сосной, сверху, в виде эллипса, виднелся кусочек неба. Начинало темнеть.

Малейшее шевеление доставляло страшную боль. Я старался лежать смирно. Открыть и посмотреть рану я боялся, ибо чувствовал, что кровь присохла к одежде.

Я отчетливо сознавал, что доживаю последние дни или даже часы. Доносившаяся издали стрельба напоминала, что к жизни возврата нет. От этой мысли становилось не по себе. Я смотрел на кусочек неба и думал, что вижу его в последний раз. Мне стало жутко при мысли о том, что никто из моих дорогих родных и близких никогда не узнает, что я так бесславно окончил жизнь в этом далеком, страшном финском лесу. Совсем один во всем лесу. И как-то не так была страшна неминуемая смерть, как страшно было это одиночество. Я понимал, что если я здесь не погибну от пули, то неминуема голодная смерть. Я вспоминал годы своего детства и юности, Носовичи, Гомель, Копаткевичи. Перебирал в памяти всех дорогих и близких и мысленно прощался с ними.

Вот стало совсем темно. Кусочек неба над головой перестал быть виден. Начал моросить дождик. Кругом шумел лес. В этом темном, могучем лесу лежал я — маленький, босой, окровавленный и сводил, казалось, последние счеты с жизнью.

А ведь я еще совсем не жил. Трудно было свыкнуться с мыслью, что еще не жив, надо так нелепо расстаться с жизнью. Измученный я заснул. Ночью мне снились всякие кошмары. У меня, видимо, была жара. Меня била лихорадка. Я бредил.

Жажда

Проснулся от невыносимого холода. Зуб на зуб не попадал. Начало сентября в Финляндии — это очень неприятные погоды. Беспрерывно лил небольшой, холодный, пронизывающий дождик. Я лежал босой, в одной гимнастерке, без головного убора. Весь промок. Пальцы ног совершенно окоченели. Я настолько замерз, что не мог прийти в себя. Скрутился калачиком, всунул голову в гимнастерку и сильно начал дышать. Немного отогрелся. Наступило утро. На некоторое время выглянуло солнышко. Немного просушился.

Жажда. Есть не хотелось, только пить…, пить… Я рвал кругом мох, прикладывал ко рту и выжимал влагу. Когда опять пошел дождик, я, подобно маленькому птенчику, раскрывал рот и с наслаждением глотал очень вкусные дождевые капли. Они не утоляли жажду, ведь это были только капли. Я умирал от жажды. Я сообразил, что где-то недалеко должно быть озеро или болото (в Финляндии их много). Поверхность леса шла под уклон. Я взял свою верную спутницу-винтовку и потихоньку, на четвереньках, начал ползти вниз. Рана давала о себе знать, и приходилось после каждых нескольких шагов отдыхать. По дороге попадались какие-то ягоды. С наслаждением я их пожирал.

Вот лежит заржавелая консервная банка. Видимо, след от зимней финской войны. В ней месяцами копилась вода. С наслаждением я выпиваю эту грязную муть. И так она вкусна, как никакое вино в хорошие времена! Жажду я все еще не утолил. Ползу дальше. Наконец кончается лес, и о — чудо! Совсем близко виднеется огромное, чистое, голубое озеро. Рядом столько чистой, вкусной воды, что голова кружится от нетерпения. Зрелище это еще больше разжигает жажду. Адовы муки! А сил двигаться дальше уже нет. Но как-нибудь доберусь, думаю я.

Однако, радость была преждевременной. До озера добраться не было никакой возможности. От леса до озера пролегало топкое болото. Это совсем меня добило. С такими мучениями проделанный на четвереньках путь не привел к цели…

И все же я пополз дальше, надеясь напиться из болота. Как только я выполз из леса, к моему великому удивлению, я увидел большую яму, видимо, воронку от снаряда. А яма полна драгоценной влаги. Не чудо ли это?! И, хотя вода была стоячая и грязная, кто мог тогда думать об этом. Около ямы валялся изломанный черпак. Наверное, не меня одного спасала эта яма.

Я схватил черпак и с величайшей жадностью набросился на эту чудеснейшую влагу. И хотя в яме купались лягушки и плавали всякие нечистоты, я пил эту влагу непрерывно и никак не мог насытиться. Никогда и никому, как мне кажется, никакая пища не была так вкусна, как эта вонючая грязная вода в этой спасительной для меня яме.

Вспоминая потом этот эпизод, я не переставал удивляться, как я мог не заболеть. Ведь я, с высокой температурой, выпил, наверное, около ведра грязной, вонючей воды. Много чудес на свете…

Навшись до отвала, я опять пополз в лес и устроил свою новую резиденцию недалеко от ямы-спасительницы. Много раз в день я полз к этой яме и с большим наслаждением, подолгу, теперь уже не спеша, пил этот чудесный, исцеляющий напиток.

Ночной гость (вторая ночь в лесу)

Прошел второй день в лесу. Напился вдоволь, встало немного легче. Но приближалась ночь. Опять страшная, темная, холодная ночь. Опять начал моросить холодный дождик. Поднялся ветер. Хуже всего было то, что было очень холодно. Я никак не мог согреться. Двигаться-то я не мог. Мои босые ноги совсем закоченели. Пальцы рук перестали слушаться. Немного отогревался собственным дыханием. Но надолго ли? Стало темнеть. Кругом ни души. Откуда-то доносятся человеческие голоса. Слышна вдалеке артиллерийская канонада. Временами пролетают какие-то большие птицы и издают дикие крики. Жутко. Вот уже совсем темно, кругом не видно ни зги. Только сплошная темная масса, мерно качающаяся и о чем-то разговаривающая на своем лесном языке. Становится страшно от мысли, что в этой темной, шепчущейся массе затерялся какой-то никому не нужный, маленький, босой солдатик. Немного согревшись своим дыханием, я, наконец, уснул. Но это был кошмарный сон. Сон со страшными видениями, бредом и полузабытьем. И вдруг я проснулся от страшного шума вблизи меня. Я отчетливо слышал (но не видел), что на меня что-то движется. Что-то огромное, ибо трещали и падали ветки. Было слышно топанье массивных ног. Мое больное воображение живо представило, что прямо на меня движется какой-то большой зверь: не то лошадь, не то лось, не то медведь. Я понимал, что зверь этот, даже не трогая меня, может меня раздавить, подобно движущемуся танку. Ведь спрятаться или даже отойти в сторону я не мог. Для этого зверя ничего не значило такое неожиданное, ничтожное препятствие.

Между тем, шаги приближались. Ветки трещали совсем рядом. Вот я уже отчетливо вижу, как в темноте вырисовывается огромный черный силуэт и движется прямо на меня. Я закрыл глаза и ждал конца… Мое ощущение в этот момент словами, конечно, трудно передать, но даже зверь меня пощадил. Он прошел левее меня шага на два. Видимо, он меня не заметил или пожалел. Я дрожал от страха и холода, потом забылся кошмарным сном.

Убить себя непросто

Не знаю, сколько времени я находился еще в таком состоянии в лесу. Я потерял счет времени. Полузабытье чередовалось с прояснениями. Помню только, что окончательно замерз, и последние силы покидали меня. Тогда мой возбужденный мозг принял решение свести счеты с жизнью. План был такой: я начну кричать и звать на помощь. Если где-то поблизости есть кто-нибудь из наших, то, может быть, они мне помогут. Если же я увижу, что подходит враг, то я тут же пускаю себе пулю в лоб или в грудь. Таково было окончательное решение моего болезненно разгоряченного воображения. Но это не так просто — самому уйти из жизни навсегда. Я начал к этому готовиться. Мысленно стал прощаться с родителями и братьями, со всеми родными и близкими. Последним, с кем виделся я сравнительно недавно, был брат Арон.

Это было летом 40-го года. Он приезжал в Ленинград и навестил меня. Мы стояли тогда в казармах под Ленинградом. Какой это был праздник для нас обоих, особенно для меня. К тому времени я уже провел год в армии, мучительный год муштры и издевательств. Г од тоски по родным, по кому-нибудь, с кем можно отвести душу. И вот он со мной: такой родной, такой близкий…

Меня на день отпустили. Мы поехали на поезде в Ленинград. В поезде мне стало плохо (видимо от нервного возбуждения), началась рвота. Но это прошло. И вот мы в Ленинграде. Эрмитаж. Шедевры мирового искусства. Я шагаю по залам в своих огромных сапогах, оставляю следы. Мне неловко, кажется, что среди этой красоты я в своих сапогах здесь лишний. Но какое наслаждение после года казарменной жизни очутиться здесь, среди этого богатства образов и красок, да еще с родным братом.

…День пролетел быстро. И вот мы уже на вокзале. Я вхожу в вагон. Он остается на платформе. Мы машем друг другу. На глазах у обоих слезы. Видимо, предчувствие нам что-то подсказывало…

немного отвлекся. Очень трудно примириться с тем, что весь Божий красивый мир кругом ты видишь в последний раз. Ведь я еще совсем не жил. Но такова, видно, судьба.

Решение принято. Но как его осуществить? Оказывается, убить себя не так уж легко, не только морально, но даже физически. Как убить себя из винтовки? Она была заряжена. Но если приложить дуло к виску или к сердцу, то пальцы не достают до курка (я много раз примеривался).

огда я поблизости нашел небольшой толстый прутик. Обломал его. Если приложить его к курку и нажать рукой на прутик, то может произойти выстрел, и все будет кончено.

тщательно все отрепетировал. Кажется, все было сделано правильно. Сейчас об этом жутко писать, но тогда, когда я прикладывал дуло к виску и примерял, достанет ли палочка до курка, было совсем страшно. Но я решился. Хватит ли силы воли? Я в последний раз огляделся кругом: на деревья, на птиц, на небо, и… начал кричать.

Плен

кричал долго, пока не выбился из сил. Никто на мой крик не отозвался. Кругом шумел лес. Пролетали с криком птицы. Моросил дождик. Было обычное утро. Последнее, как я считал, утро в моей жизни. Обессиленный, я задремал. Винтовку из рук я не выпустил. Зловещая палочка лежала рядом.

Очнулся я от шуршания и треска веток вблизи меня. Когда я открыл глаза, то увидел вокруг дула автоматов, направленных на меня. Затем я разглядел человек пять финских солдат, которые держали эти автоматы. Я попытался достать мой прутик, но тут же почувствовал, что винтовку выбили из моих рук. Не знаю, хватило бы у меня духу нажать на курок, чтобы убить себя, но такое твердое намерение было. Хотя где-то в глубине мозга шевелилась мысль: а вдруг все обойдется, вдруг еще можно будет пожить. Все же чертовски жить хотелось.

не успел опомниться, как они, лопоча что-то на своем языке, вытащили затвор винтовки и бросили его в озеро. Я понял, что настали последние мои минуты. Я ждал, что вот-вот они меня прикончат, или сначала начнут издеваться, а затем уж…

о они не сделали ни того, ни другого. Они положили меня на плащ-накидку и куда-то потащили. Единственное, что мне тогда хотелось, это чтобы все это скорее кончилось. Я не сомневался, что конец будет скоро, но каким он будет?

ем временем, они притащили меня в какое-то помещение, положили на какой-то диван. Меня обступили много солдат. Все громко говорили, смеялись и с любопытством разглядывали меня. Еще бы. Перед ними лежал жалкий, мокрый, босой, раздетый, бородатый, беспомощный, окровавленный русский солдат. Есть чему подивиться!

Однако, к моему великому изумлению, никто меня даже пальцем не тронул, наоборот, меня тут же стали поить горячим, сладким чаем. Давали чего-то есть. После долгих дней голодания ничего в глотку не лезло, но чай меня немного согрел. Я перестал дрожать. Я никак не мог понять, что происходит. Почему они со мной ничего не делают? Я лежал и ждал, что вот-вот начнется страшная экзекуция.

о вот я слышу шум подъехавшей машины. О чем-то громко рассуждая между собой, они понесли меня из помещения и положили в кузов грузовой машины. Громко крича, они проводили машину. Меня увезли в неизвестность. Вот так я оказался в плену. То страшное, чего мы так боялись, свершилось.

Я слышу «Катюшу»

на неслась быстро по лесной дороге. Я перекатывался в кузове с места на место. Неровности дороги, тряска машины, вызывали адскую боль в моей ране. Я стонал и кричал от боли, но никто меня не слышал. Я думал, что живым меня не довезут туда, куда везли.

о вот машина въехала в какой-то город. Дорога теперь была без ухабов. Стало немного легче. Я лежал на дне кузова и не видел, что делается вокруг. И вдруг… Что это?!! Я отчетливо слышу: на встречной машине многоголосый хор поет «Катюшу»! Я не верил своим ушам. Здесь, в логове врага, и вдруг — «Катюша». Не сошел ли я с ума? Тем временем, машина неслась дальше. Вот она въехала в какой-то двор. Я вижу многоэтажное белое здание. Кругом шум, разговоры и крики. Но что это? Что за наваждение? Я опять слышу русскую речь. И какую! Слышу сочную, расцветистую, родную русскую ругань. Я никогда не ругался и не любил, когда ругаются при мне. В армейские годы и особенно в военное время этот ругательный язык был чуть ли не официальным. Без ругательных слов не обходился ни один разговор, ни один приказ, ни одно распоряжение, ни один начальник, начиная с младшего и кончая старшим. Я тоже знал этот язык, но говорить на нем так и не научился. И вот когда я услышал здесь эту знакомую и такую сейчас милую речь, стало как-то легче на душе. Я подумал: а чем черт не шутит, может быть совершилось чудо, и я, каким-то непонятным образом, попал к своим. Но чуда не было. Меня вытащили из кузова, положили на носилки и потащили в помещение. Положили на пол в коридоре. Кругом меня лежали такие же бедолаги, как и я. Окровавленные, жалкие русские солдаты.

еперь я понял. Я попал в финский госпиталь для русских военнопленных. Госпиталь обслуживался русскими врачами, санитарами, сестрами — тоже пленными. Все они подчинялись финским офицерам и врачам.

с было очень много. Бедные финны. Они не ожидали такого массового пленения. Они не знали, что делать с пленными, куда их разместить, как их накормить. Ведь они и сами жили не очень жирно.

к закончился первый и самый страшный этап моей новой жизни.

Госпиталь

есколько суток мы так и пролежали на полу, без обработки ран. Но были под крышей и получали какую-то еду. Затем нас отнесли в баню. Подвергли санобработке, одели в чистое белье и разнесли по палатам. Меня положили на койку, застеленную хоть и стареньким, но чистым бельем. Это уже было блаженством. После всего пережитого очутиться в светлом помещении, на отдельной койке с чистым бельем и почти на мягком матраце. Казалось, что это сон или сказка. Ведь о таком я даже не мог мечтать.

о моей раны все еще не дошла очередь. А она давала о себе знать все больше и больше: сильно гноилась и очень болела. Я не мог не только встать или сесть, но даже повернуться на бок. До сих пор не могу понять, как при такой запущенной ране, в грязи, при холоде и голоде, при высокой температуре я не получил никакого заражения или еще чего-нибудь. Вокруг меня лежали еще человек 12–15, в основном тяжелораненые, преимущественно люди среднего возраста русские и украинцы. Народ простой: в основном колхозники. Некоторые уже двигались и помогали нас обслуживать. Разговор в основном касался домашних дел. Вспоминали о своих деревнях, о родных. Но главная тема разговоров вертелась вокруг еды. Дело в том, что мы были очень голодны. Нас держали на почти голодном пайке. Утром — маленький кусочек хлеба-сур-рогата. Этот кусок мы обычно тут же проглатывали, а ведь он был на весь день. Затем какая-то жидкая баланда и кружка кипятка. На обед обычно — суп с гнилой, мороженой картошкой, от которого несло страшным запахом. Вечером — тоже что-то вроде баланды и кипяток.

стественно, что разговор шел о еде. Каждый старался рассказать, какие вкусные и изощренные блюда он ел дома. Думаю, что в основном такие блюда они просто выдумывали. Каждый старался перещеголять другого. Этим они старались возместить недостаток еды и облегчить очень голодное состояние. На меня эти разговоры действовали крайне неблагоприятно, вплоть до тошноты и головокружения.

Обслуживали нас финские сестры. Старшая сестра — высокая, худая, очень добрая женщина. Ее помощница — уже пожилая женщина, очень миловидная и добросовестная. Молодые сестры — финки. Все они выполняли свои обязанности аккуратно. С нами в разговор не вступали: ведь мы их враги; но соответствующую помощь оказывали.

конец, дошла и моя очередь. Мою рану обработали: обмыли, качали головами. Видно, рана была очень запущена. Чем-то помазали, перевязали бумажным бинтом. Перевязки проходили через каждые 2–3 дня. И хотя медикаментов почти никаких не было, все же стало легче, и я стал чувствовать себя лучше.

немного мог изъясняться с сестрами на немецком языке. Они все его знали. Это им очень нравилось. Они стали меня расспрашивать: кто я и что я. Когда они узнали, что я учитель, они были очень удивлены и стали ко мне относиться более уважительно, даже стали приводить к моей койке своих знакомых и показывать им чудо — учитель (OPETTAJA) — русский пленный с красивой, черной бородой.

Кто знает, может это и помогло мне в том, что у меня сохранилась нога. Финские врачи не очень церемонились с пленными: резали руки и ноги напропалую, ведь для них это была большая практика, чтобы помочь своим солдатам, попавшим в беду.

стал понемногу поправляться. Стал ковылять по палате на костылях. Я уже мог обслуживать своих товарищей по палате.

Он был очень слаб. Длительный голодный паек давал о себе знать. Одна молоденькая финская сестра стала меня подкармливать. Когда утром она раздавала градусники, она тихо шептала мне: «Ich habe in der Tasche». Это означало, что в условленном месте, в коридоре на батарее, лежит пара галет. Я потом выходил и тихонько, чтобы никто не видел, поедал эти галеты. Они были очень вкусны и дороги мне. А финка при этом очень рисковала. Им строго-настрого запрещалось не только помогать, но даже разговаривать с пленными. За такой проступок их стригли наголо и отправляли домой.

Так прошли недели и месяцы в госпитале.

Я не целую крест

Не могу не рассказать об одном эпизоде, который крепко запал в мою душу на всю жизнь. Был какой-то православный праздник. В палату прибежал старшина госпиталя (какой-то маленький пленный узбек) и приказал всем ходячим больным спуститься во двор. Там, сказал он, будет большой молебен. Ходячие начали спускаться во двор. Я лежал у окна и ходить, слава Богу, не мог. Из окна я видел, как двор постепенно заполняется ранеными. Кто на костылях, кто с палочкой, а кто просто на своих ногах заполнили двор. Здесь же был весь обслуживающий персонал. На какое-то возвышение поднялся человек в военной форме — армейский священник. Он произнес длинную проповедь. О чем он говорил, я не слышал, но видел, что периодически многие из толпы вслед за ним крестились. Затем, после окончания проповеди он спустился с возвышения, стал подходить к каждому и давал целовать крест, который висел у него на груди. Почти все целовали его крест и крестились. Мне было очень противно это зрелище, и я в тот момент был рад, что лежу, прикованный к постели.

Но радость была преждевременной. Прибежал тот же старшина, сообщив, что поп будет обходить палаты, и чтобы мы к этому подготовились. Меня это известие очень расстроило. Дело в том, что я никогда и нигде не скрывал своей национальности. Нам было известно, что немцы евреев не берут в плен, а расстреливают на месте. Мы полагали, что и финны так поступают. Однако, когда финский офицер (уже здесь, в госпитале) заполнял мою карточку пленного, я назвался евреем, хотя вполне мог это скрыть. Какие последуют после этого действия, я не знал.

И вот в палату входит армейский поп. Его вид меня смущает. Я привык видеть попа с длинными волосами, с бородой и в рясе. А этот одет, как и все финские офицеры, с короткой стрижкой и без бороды. Говорит на чистом русском языке. Он подходит к каждой койке, дает целовать крест и благословляет.

Я не знал, как мне поступить. Целовать крест мне было противно. Какая-то внутренняя сила не давала мне этого сделать. С другой стороны, я был уверен, что если я этого не сделаю, то это чревато большими неприятностями, может быть, роковыми. Во-первых, среди лежащих в палате были ярые антисемиты. Во-вторых, я не знал, как отреагирует поп. Я был почти уверен, что он доложит начальству, и последствия будут самые ужасные.

Поэтому в мозгу возникла мысль: поцеловать этот противный крест и не подвергать себя никакой опасности. До последней секунды я не знал, как я поступлю. Но вот поп уже подходит к моей койке. Он садится на стул и протягивает мне крест. В первое мгновение я приподнялся на койке и потянулся было к кресту. Но затем какая-то сила меня снова уложила на койку. Я не мог этого сделать. Он недоуменно посмотрел на меня. Я тихо сказал: «Я некрещеный». Он очень удивился и спросил: «А кто же вы?» — «Я еврей».

Замер. Я думал, что сейчас последует что-то ужасное. Я закрыл глаза и ждал. Но он ничего не сделал, а только сказал: «Тогда я к вам пришлю раввина».

Я был страшно изумлен. Холодный пот выступил на лице. Я не знал, чем все это кончится. Я не верил, что придет раввин, но я был очень доволен, что не поступился своими принципами. Раввин, конечно, не пришел, но меня пока не трогали.

Часть 3

1942–1943

Есть на свете добрые люди

Была зима 1942 г. Лютая, холодная зима. Здесь, в Финляндии, она особенно свирепая. Дуют сильные ветры с Финского залива. Мы здесь почти ничего не знали, что делается в мире, в родной стране. Обрывки новостей, которые доходили до нас, были очень тревожными. Страна наша переживала страшное время.

Между тем, рана моя, как ни странно, начала затягиваться. И хотя нога сильно болела, и я был очень слаб, я начал понемногу передвигаться без костылей. Таких больных в госпитале не держали: их выписывали и отправляли на лесозаготовки. Что ждет меня впереди? Было страшно даже думать об этом. С моим здоровьем, с больной ногой, в ветхих лохмотьях, которыми снабжались выписанные, попасть в лес в эту пору — значило верную гибель. Я постепенно привык к этой мысли. Но и здесь судьба мне улыбнулась.

Каждую неделю в госпитале проходил обход больных на предмет выписки. Старшая сестра, старший врач и комендант лагеря (свирепый финский майор немецкого происхождения, всегда с плеткой в руках) подходили к каждой койке, и если человек мало-мальски стоял на ногах, его тут же выписывали. Несколько таких обходов (уже тогда, когда я был ходячим больным) меня пронесло. Как только сестра подводила начальство к моей койке, она что-то говорила им на своем языке, и они, даже не разбинтовывая рану, уходили к следующей койке. Бывают же такие добрые люди на свете, как эта милая сестра! Но долго, конечно, это продолжаться не могло. Держать в госпитале «здорового» больного даже старшая сестра не смела. На одном из обходов (после шестимесячного пребывания в госпитале) я был выписан как выздоровевший.

Я спустился вниз. Мне выдали мое скудное «обмундирование». Зима была еще в зените. С поникшей головой я ждал отправки в «лесную команду», то есть на верную гибель. Но каково было мое изумление, когда я узнал, что меня оставляют работать в этом же госпитале санитаром. Опять постаралась та же старшая сестра. Смогу ли я когда-нибудь и чем-нибудь ее отблагодарить?

Санитар в таком госпитале — это не мед. Это адская работа. Но все же это значило быть в тепле и вселяло надежду на выживание.

Санитар

Казалось бы, работа санитара не такая уж трудная. Однако, в моем ослабленном состоянии, при больной ноге, — это был адский труд. Было очень тяжело физически и еще более тяжело морально. За мной была закреплена палата, где лежали в основном тяжело раненные младшие офицеры Красной армии. Почти все — лежачие больные (один даже без обеих рук и ног). Их было человек 20. Их надо было полностью обслужить: подавать утки, судна, обмывать. Надо было приносить пищу и всех накормить. Кухня находилась далеко во дворе. С моей больной ногой надо было поднять на третий этаж ведра баланды, хлеб и прочее. В первые дни я думал, что не выдержу этого. Я старался помочь своим подопечным, чем только мог. Очень тяжело было видеть, как они, голодные, ждали, пока я разливаю по тарелкам жидкую баланду, как они смотрели на то, как я режу кусочки положенного им хлеба. Затем я накрывал пайку хлеба рукой и кричал: «Кому?» Один из них называл фамилии. Не дай Бог, чтобы кому-нибудь досталось на кусочек больше. Я их понимал. Они были голодные и я тоже. Но они лежали, а я работал. И работал тяжело. И если я себе в тарелку наливал немного больше баланды, это вызывало немой укор в их глазах.

Один раз произошла такая сцена. Когда я принес очередное ведро с похлебкой, один из больных произнес примерно такую речь: «Мы видим, что ты (он обращался ко мне) человек добрый и еще не потерял совесть, и чтоб ты ее окончательно не потерял, мы решили раздавать пищу сами». Тут же один из них, ходячий больной, стал разливать баланду во все тарелки, включая и мою. Так же начали делить хлеб без моего участия. Я был страшно обижен. К тому же, скудная порция похлебки при моей тяжелой работе была явно недостаточна. Но затем я к этому привык и был им очень благодарен за то, что они помогли мне остаться человеком при любых обстоятельствах. Мы остались задушевными друзьями, вместе болеющими за судьбу нашей страны. Многие другие санитары оставили о себе очень недобрую память.

Живые и мертвые

Обслуживать свою палату — это была еще не самая трудная работа санитара. Гораздо трудней и физически и морально была уборка длиннющего коридора и туалета. Дело в том, что основная масса поступавших больных в госпиталь в это время — это больные из лагерей военнопленных, разбросанных по всей стране. Очень жестоких боев на Финском фронте в это время уже не было. Прибывающие из лагерей обычно болели дистрофией, у них был жидкий понос. Было страшно смотреть, как эти измученные люди, еле передвигаясь, двигались в туалет. Из них лилась черная жижа. Все тело их было измазано этой жижей. На полу, по всему коридору они оставляли зловонный след. Коридор за ними надо было мыть несколько раз в день. И самым трудным было то, что их надо было обмывать и все время чистить и мыть туалет. Это был адский труд. Этим людям ничем уже нельзя было помочь. Госпитальная пища еще больше усугубляла их болезнь. Как правило, они через несколько дней погибали. И вот, каждое утро, наступало самое страшное. В коридоре стояли койки, на которых лежали покойники, вынесенные из палат. Они имели страшный вид. Даже трудно теперь об этом вспоминать и это описать. Их надо было раздеть, то есть снять белье. Это облитое жижей белье надо было сдать. Затем их надо было обмыть, положить на носилки и вынести во двор в специальное помещение (сарай). В этом сарае уже лежала целая куча таких же бедолаг. Кроме того, здесь лежали различные части тела: руки, ноги — это следы операций финских врачей. Затем все это грузили на грузовики и увозили на специальное поле, где всех вместе зарывали в яму и ставили деревянный крест. Как я все это выдерживал, сейчас мне даже трудно представить. Но, как видите, выдержал. Видимо, человеческие возможности все же безграничны.

Евреев собирают вместе

Так протекали дни и месяцы в должности санитара. Это были трудные месяцы, которые изнуряли меня и физически и морально. Однако, это были и месяцы какой-то надежды выжить. Все же я был под крышей и в тепле. Многомесячный голодный паек давал о себе знать. Силенок становилось все меньше и меньше.

Вести, доходившие до нас, были самые неутешительные. Финские газеты писали чуть ли не о полном крахе Красной армии. Отсюда и соответствующее настроение.

В один из таких дней, когда я тащил ведро с баландой, ковыляя на своей больной ноге, меня встретил старшина-узбек. Как всегда, он бежит запыхавшись. Всегда чем-то озабочен.

Ты Раскин? — спрашивает он.

Я, — отвечаю.

Ты еврей?

От этого вопроса мне сразу стало каламутно. Но деваться некуда. Я ответил утвердительно. Он стал говорить, что долго меня разыскивал и что никак не предполагал, что я — еврей. Короче говоря, он приказал мне сейчас же собирать свои манатки, так как всех евреев собирают куда-то в одно место. Можно себе представить мое состояние тогда. Куда могут собирать евреев в такое время и в таком месте? Дело было ясное. Очередное восхождение на эшафот. Но делать было нечего. Я быстро собрался, благо собирать было нечего. В очередной раз я прощался с Божьим миром. Меня посадили в машину и, в сопровождении того же старшины, увезли в неизвестном направлении. В кузове грузовика я оказался один. В госпитале не оказалось больше ни одного еврея. Думаю, что некоторые смогли скрыть свою национальность.

Так закончилось мое довольно длительное пребывание в госпитале. Куда меня везут? И довезут ли куда-нибудь?

Везли меня долго и привезли в какой-то городок. Встретил нас финский офицер, чисто говорящий по-русски. Видимо, потомок белогвардейца. Он принял меня с рук на руки и повел к какому-то бараку. Втолкнул меня туда и запер за мною дверь. У дверей стояли финские часовые.

То, что я увидел в бараке, трудно описать. Здесь собралось много (наверное человек сто) нашего брата. Все они расположились кто на полу, кто на двухэтажных нарах. Сидели или стояли кучками и очень оживленно беседовали, сильно жестикулируя. Я был просто ошеломлен. Какая-то радость охватила меня. Столько родных лиц. Была слышна даже еврейская речь. Но хотя мы все были очень рады встрече и очень оживлены, мы хорошо понимали, что радоваться отнюдь нечему. Мы знали, что нас ждут очень большие неприятности, если не хуже. Тем не менее, в бараке впервые за многие месяцы было весело. Вечером состоялось что-то вроде вечера самодеятельности. Читали стихи, пели песни наши, советские, любимые. Пели и еврейские народные. Это был незабываемый вечер.

Утром на следующий день нас вывели из барака и построили. Здесь же стоял финский конвой. К нам с речью обратился тот самый «белогвардеец». Речь его была примерно такого содержания: фюрер поставил себе цель уничтожить всех жидов, чтобы жидовские морды больше не управляли миром, и если фюрер этого хочет, то так и будет. Мы, финны, тоже вас ненавидим, но сами вас убивать не станем. Мы вас посадим на корабль и отправим в Палестину. По дороге немцы вас все равно потопят.

Вот такая, примерно, была речь. Мы стояли как пришибленные и глядели на этого фашистского холуя. Кончив речь, он отдал команду, и нас разместили в грузовики. В каждой машине конвой. Нас куда-то везли, причем не все машины в одном направлении. Везли нас долго и привезли в какой-то поселок, где возвышалась заводская труба. Здесь нас высадили. Это было наше пристанище. Назывался поселок Лоуколампи. Ни моря, ни океана, ни корабля здесь не было. Что нас здесь ждет?

Лооуколампи — финский поселок или городок. Собственно, мы его и не видели. Нас поместили в барак, находящийся во дворике. Дворик обнесен колючей проволокой. Днем и ночью охрана. Мы должны были работать на заводишке, который вырабатывал удобрения. Другая часть наших ребят находилась в другом поселке — Монтула. Там они работали в подземной шахте, где добывали камень-известняк. Этот камень грузили в вагонетки, и по узкоколейке он попадал на завод, где мы работали.

Жили мы в небольшом бараке, где были двухэтажные сплошные нары. Каждый владел своим местом, куда могло вместиться его тело. Никаких матрацев и подушек не было, не говоря уже о белье. Стелили все то, что надевали на себя. Одежек было много: всякие штаны, рваные телогрейки, шинели и т. п. Ведь в Финляндии очень сильные морозы. Посреди барака стояла огромная параша. За ночь она заполнялась и издавала невыносимый зловонный запах. Утром дежурные выносили парашу. Поднимали нас рано. Мы надевали на себя (зимой) что у кого было. Огромное количество лохмотьев. На ногах огромные ботинки, чаще всего на деревянной подошве. Наматывали тряпок, сколько у кого было. Мы в этой одежде были страшно неуклюжи и неповоротливы.

Одевшись, мы шли на построение (с котелками). Нас водили на завтрак. Кухня находилась далеко от барака. Обычно охранник требовал, чтобы мы шли с песней. Когда было настроение, мы пели (запевал Левка Орлов), но часто мы бастовали и не хотели петь. Тогда охранник гонял нас 15–20 раз бегом вокруг барака. Мне эта процедура доставляла страдание, так как болела нога. И все-таки мы не запевали. Изможденные, шли на кухню, получали свою баланду и кусочек хлеба. Шли опять в барак (строем) и поедали холодную баланду. Затем отправлялись на работу. Процедура питания была три раза в день. Мы были очень голодны, настолько голодны, что лично я неоднократно подбирал и поедал очистки, которые выбрасывали охранники. Так протекали дни в Лоуколампи.

Как мы жили

Публика в лагере собралась разношерстная. В основном — ленинградцы. По профессии самые разные люди. Были здесь и директор завода и главные инженеры, и просто инженеры, студенты, учителя, работники торговли, а также простые рабочие или мелкие служащие. Сейчас уже трудно вспомнить обо всех обитателях лагеря, но некоторые до сих пор сильно запали в душу.

Володя Коган — главный инженер какого-то завода в Ленинграде. Он был намного старше всех нас, уже седеющий мужчина. Очень эрудированный человек. Очень добрый и отзывчивый товарищ. Мастер на все руки. С ним очень приятно было беседовать.

Соломон Шур — архитектор. О нем я напишу отдельно.

Яшка Раскинд из Белоруссии. Это простой слесарь, но тоже знающий парень. Необычайно добрая душа. Всегда всем поможет, посоветует, со всеми поделится. С ним я был еще долго после плена в Новошахтинске. Затем я уехал, и он уехал, и мы потеряли друг друга.

Сеня Каплун — слесарь-жестянщик из Ленинграда. Хороший товарищ. Хотя и не имел образования, но эрудирован во многих областях.

Мишка Тумаркин, по кличке «Немец». Добродушный, отзывчивый паренек, умел дружить со всеми и оказывать помощь кому надо.

Левка Этинген — очень молодой паренек. Студент из Ленинграда. Очень справедливый и принципиальный. Не мог терпеть никакой фальши. Говорил всегда что думает, прямо в глаза.

Всех сейчас не упомнишь, но помню, что были и не совсем приятные люди. Например, два брата, работавшие в торговле (одного почему-то звали номер семь), некий Табачников, беспокоившийся только о себе. Был даже какой-то Мишка — вор-рецидивист, весь истатуированный. Несмотря на всю разношерстность обитателей лагеря и на те, почти невыносимые, условия, в которых мы жили, мы все-таки представляли собой коллектив единомышленников. Хотя бывали и ссоры и недоразумения, но, в основном, мы жили дружно. Существовала братская взаимопомощь. Благодаря этому, у нас не было жертв. Мы все выжили и вернулись домой, в то время как в общих лагерях люди погибали сотнями и тысячами.

Мы все были страстными патриотами своей страны. Огорчались и переживали за каждую неудачу наших войск, за каждый отданный врагу город. Верили в окончательную победу. А когда начались победы наших войск, мы были безмерно счастливы. Каждый взятый город — это был у нас праздник. Если кто-нибудь был из этого города, то он в этот день не ходил на работу (как-то это устраивали).

Мы были в курсе событий. Надо сказать, что финские газеты довольно объективно освещали ход событий. Мы доставали газеты (не помню как). Шур, хорошо владеющий финским языком, переводил основные сообщения. Я записывал то, что он переводил. Каждый день все собирались в бараке, закрывали дверь, ставили кого-нибудь на атасе и проводили политинформацию. Я зачитывал все сообщения, что удавалось перевести из газет, другие сообщали о том, что узнали из разговоров с финнами. Это были хорошие минуты. Как блестели глаза у всех, когда начались наши победы после Сталинграда.

Вечерами, когда стало тепло, мы выходили во двор и пели наши советские песни. Инициатором этого всегда был Левка Орлов — москвич, очень душевный человек. Пели и еврейские песни. Затем собирались группками, вели задушевные беседы. Вспоминали родных и близких, былые хорошие времена. Так как мы всегда были голодны, то разговоры часто переходили на кулинарные темы. Многие изощрялись в рассказах о блюдах, которые они когда-то ели. Это еще больше разжигало голод, и потихоньку мы расходились и заваливались на свои нары. Там продолжали думать втихомолку. Когда начались успехи наших войск, появилась более реальная надежда на возвращение домой. Хотя лично я, как всегда, не надеялся когда-либо увидеть кого-нибудь из родных.

Наш «колхоз». Соломон Шур

В лагере мы жили так называемыми «колхозами». То есть несколько человек, наиболее близкие друг другу, объединялись в «колхоз». Так как обобществлять было нечего (имущества у нас не было), то такое объединение носило чисто символический характер. В основном объединялись люди, близкие по духу, по взглядам, по эрудиции, по профессии.

В наш колхоз входили: Коган, Этинген, Яшка Рыжий, Соломон Шур и я. Неофициальным председателем был Володя Коган — самый старший по возрасту и всеми уважаемый человек.

Мы были очень дружны и помогали друг другу, чем могли. Основная цель колхоза — добывать продукты на стороне, чтобы подкреплять силы, которые таяли с каждым днем из-за скудного, голодного пайка. Наш колхоз специализировался на изготовлении алюминиевых колец. В ход шли алюминиевые котелки. Их резали на части, делали кольца, гравировали их, вставляли разноцветные стеклышки и затем сбывали финнам. У наших колхозников, особенно у Когана и Яшки, были золотые руки. Кольца получались изящные. Финны за них давали картошку. Все добытое шло в общий котел. Картошка варилась в мундире и делилась поровну.

Но я ни делать, ни сбывать кольца не умел. До сих пор не понимаю, как я попал в этот престижный колхоз, ведь я был у них явным нахлебником. Видимо, из жалости, а, может быть, я им просто понравился своим характером, своими взглядами. И хотя такой приработок был далеко не всегда, особенно после того, как такие кольца начали делать все, все-таки это было большим подспорьем для нас.

В нашем колхозе мне особенно импонировал Соломон Шур. С ним мы сошлись как-то сразу. Он — бывший архитектор. Кроме того, он был глубоко эрудирован во многих областях. Особенно хорошо знал литературу. Очень любил поэзию. Происходил он из интеллигентной еврейской московской семьи. В их доме часто собирались еврейские писатели, артисты, поэты. Его мама была знакома даже с Х.Н. Бяликом[74]. Соломон хорошо знал историю и литературу нашего народа. На этой почве, пожалуй, и состоялась наша дружба.

Поражался его памяти. Он знал наизусть массу стихов. Мог целый вечер читать Пушкина, Лермонтова. Как-то, в один вечер, очень долго читал мне лирику Маяковского (я до этого даже не знал, что у Маяковского есть лирика). Особенно мне запомнилось, как проникновенно он прочитал «Скрипку и немного нервно».

Очень любил Тютчева. Знал его, по-моему, всего. Забегая вперед, не могу не вспомнить уже совсем недавнее время. Перед роковой операцией, она должна была состояться завтра, мы (я, его жена Нина и дочь Белла) прогуливались с ним по аллеям больничного двора. Была осенняя погода, холодно и сыро. Говорили на разные темы, старались отвлечь его. Но он как будто не унывал. И вдруг он начал читать Тютчева. Как из рога изобилия сыпались стихи. Стихи грустные, безысходные, хватающие за душу. Мы не решались остановить его. А он все говорил и говорил. Видимо, он предчувствовал беду. Через несколько дней его не стало…

Но вернемся опять в далекое прошлое. Не раз Соломон спасал меня от беды, а один раз — от верной гибели (я постараюсь об этом рассказать).

Соломон Шур пользовался бесспорным авторитетом у всех обитателей лагеря и даже у финнов, которые питали уважение к его знаниям и особенно к знанию финского языка. Дружба наша продолжалась и после войны. Мы дружили до последних дней его жизни, а семьями дружим и сейчас.

Эпизоды… Эпизоды…

Неумолимо летит время. Годы мчатся, будто наперегонки. Вот уже пролетели 43 года с той страшной поры, о которой я пишу. Память скуднеет. В извилинах мозга отчетливо сохранились лишь те эпизоды той жизни, которые забыть невозможно. Да и всю эту жизнь (если это можно назвать жизнью) забыть нельзя. Только вот забываются фамилии, стираются очертания лиц, но основное помнится.

Из мертвых в живые

ело было зимой. Я работал в бригаде Шура. Бригада называлась строительной, так как сам Шур по профессии архитектор. Однако, более правильно было бы назвать ее чернорабочей. Мы выполняли всякие черные работы: копали, ломали, таскали бревна, пилили доски, чистили уборные и многое другое. Приходилось работать все время на улице. А финские морозы очень суровые. Ветры сильные и жгучие. Мы одевали на себя тысячи одежек, вернее лохмотьев, что только кто мог раздобыть. На мне, например, было надето: рваная телогрейка и такие же рваные ватные штаны (это поверх домашней одежды), затем какая-то кофта огромных размеров, поверх этого — старая шинель. Шея замотана каким-то старым шарфом. На голове поверх хустки (платок, косынка) — буденовка. На ногах ботинки на деревянной подошве, огромных размеров, ибо надо было замотать ноги всякими тряпками, которые удалось раздобыть.

В тот день мы (то есть бригада Шура) разбирали старую заводскую трубу. Труба была кирпичной. Частично она была уже разобрана с одной стороны. Верхушка уже была снята. Мы стояли на мостике, который опоясывал трубу на высоте трех-четырех метров от земли. Вокруг мостика был железный барьер, который охранял от падения вниз. На мостике нас было человек пять-шесть во главе с Шуром. Мы ломиками ковыряли трубу, отковыривали кирпичные блоки и бросали их вниз. Работали не спеша. Тихонько между собой разговаривали. Труба была диаметром метра 2 или 2,5. Мы стояли недалеко друг от друга на мостике.

Вдруг раздался какой-то страшный треск, отдаленный шум, а затем сильный грохот. Я успел сообразить, что рухнула неразобранная часть трубы. Все стоявшие на мостике бросились к выходу (в барьере был незагороженный вход, и железная лестница вела вниз). Они успели спрыгнуть вниз. Я же был на самом дальнем расстоянии от выхода. В своей неуклюжей одежде я не успел сдвинуться с места. На меня посыпались кирпичные блоки — огромные и тяжелые (несколько кирпичей были слеплены между собой цементом). Меня прижало к барьеру. Прижало настолько, что накопившееся внутри начало выходить из заднего прохода. Дышать стало невозможно. Дальше я уже не помнил, что было, ибо потерял сознание. О том, что произошло дальше, рассказал потом Шур. Как только прекратился грохот и немного улеглась пыль, он с ребятами бросился к тому месту, где должен был стоять я. Но меня там не было. На этом месте лежала груда огромных кирпичных блоков. Шур с ребятами стали быстро раскапывать завал. Вдруг он увидел торчащий кончик моей буденовки. Тогда он стал расшвыривать кирпичи и высвобождать меня из-под развалин. Это было непросто. Но исход решали секунды. И Шур с ребятами сделали, что могли. Меня вытащили из-под груды камней, положили на пол. Я был бледен, как мел, без дыхания и без сознания. Но тут же, через несколько секунд, открыл глаза, начал дышать. Жизнь взяла верх. Я очнулся и стал соображать. Все тело болело и ныло, но ни одной царапины ни на лице, ни на теле не было. Это было чудо. Все удивлялись и не могли поверить, что я остался жив. Видимо, сыграли роль моя одежда и барьер. Говорить мне было очень трудно. Меня унесли в барак, уложили на нары, а сами тут же ушли на работу. Я остался один, беспомощный и разбитый, на нарах в пустом бараке и думал о том, что ждет меня впереди. Я знал, что больных финны не держат. Значит завтра же меня отправят в общий лагерь, где есть что-то похожее на госпиталь. Это совсем мне не улыбалось. Я очень привык к своим ребятам и очень не хотел уезжать в общий лагерь (там не было евреев). Я знал, что со своими силами и своей неприспособленностью я там не выдержу. На душе было очень муторно, и, кроме того, все тело болело и ныло. Я думал, что внутри у меня все оторвалось, и вряд ли я приду в себя.

Вечером пришли ребята. Помогли, чем могли. Шур меня успокоил. Обещал уладить, чтобы меня не увозили. Так он и сделал. Он упросил старшего по строительству (финна), чтобы меня не увозили. Но тот поставил условие, чтобы я послезавтра шел со всеми на работу (один день он все же разрешил мне побыть на нарах). Я был ужасно слаб и не знал, смогу ли я пойти на работу. Но из двух зол выбрал это. Если погибать, то лучше среди своих. Шур тоже советовал так сделать. Он обещал, что сам и ребята мне помогут. Отлежавшись один день, я назавтра вместе с ребятами собрался на работу. Облачился во все свои одежки (лохмотья). Это сама по себе уже трудная работа. И вот мы пошли на работу. Я еле двигался. Тело продолжало болеть и ныть, будто меня избили палками. Но ничего не поделаешь, надо перебороть самого себя. Мне дали сравнительно легкую работу. Вертелась бетономешалка. Тут же подогревался песок. Я должен был большущей лопатой подбрасывать горячий песок в бетономешалку. Для меня это была адская работа. Руки совсем меня не слушались. Очень болела нога, ныло и болело все тело. Я думал, что не выдержу. Как сейчас помню, что плакал от бессилия. Плакал и подымал эту тяжелую лопату (видимо, она была не такая уж тяжелая) и бросал горячий песок в бетономешалку. Кое-как, ценою огромных усилий, физических и нервных, отработал смену. С помощью ребят добрался до барака. Тут же завалился на нары до утра. А назавтра… опять то же самое. Но было уже немного легче. Через несколько дней я совсем привык. И, хотя было еще очень трудно, и тело еще болело, руки и ноги не совсем слушались, но я чувствовал, что самое страшное уже позади. Я был счастлив, что сумел перебороть свое бессилие, что остался среди своих. Для меня тогда это было самым важным.

Так я однажды из мертвых стал живым. А того, кто вернул меня к жизни, уже нет…

К нам едут… евреи!

В один из дней, весной 1943 г., нам сообщили, что к нам приедут несколько финских евреев. Все были страшно изумлены. Никто не думал, что в Финляндии вообще есть евреи. Да еще свободно разъезжают. И это в стране, которая воюет на стороне Германии.

И вот они приехали. Трое мужчин среднего и пожилого возраста. Они — представители Хельсинкской еврейской общины. Привезли с собой две пачки: одна довольно громоздкая, другая поменьше. Когда мы их распечатали, то оказалось, что в одной из них лежит… туалетная бумага (только ее нам и не хватало!). Видимо, кто-то из них имел дело с бумажной фабрикой. В другой пачке была… маца. Оказалось, что вскоре наступит праздник Пасха. Конечно, мы были бы куда более довольны, если бы они привезли побольше хлеба и еще чего-нибудь съестного. Ведь мы были хронически голодны, и очень хотелось хоть раз поесть вдоволь. Тем не менее, мацу мы тут же смолотили с великим удовольствием.

Вечером, когда все пришли с работы, мы вместе с ними сели за стол. Они хотели провести молебен, но из этого ничего не вышло. Среди нас не было верующих. Никто не знал ни одной молитвы, а многие не знали даже идиш.

Тем не менее, нам было с ними хорошо. Мы беседовали с ними на простом идиш. Само то, что мы видим перед собой живых, здравствующих евреев, было для нас праздником. Ведь мы знали, что делают фашисты с евреями в странах Европы.

Они нам рассказали, что финские власти, несмотря на требования фашистов, не только не трогают своих евреев, но и защищают их интересы. О многом мы тогда говорили. Сейчас уже трудно вспомнить, о чем именно.

Затем мы вместе пели песни: еврейские народные (оказалось, что они знают много тех же песен, что и мы). Пели и советские и русские народные песни. Вечер этот запомнился надолго. Несмотря на то, что ничего конкретного они для нас не сделали, все же осталось приятное впечатление от их посещения. Впрочем, может быть, они кое-что сделали для нас. Ребята видели, как они долго беседовали с управляющим заводом (это был очень противный тип по фамилии Лескинен). На некоторое время после этого посещения наша скудная пища стала вроде чуточку жирней. Режим тоже на некоторое время после этого стал чуточку послабее.

Еще один бесценный подарок привезли евреи из Хельсинки. Они привезли несколько книг на языке идиш. Были здесь томик рассказов Шолом-Алейхема, томик Переца, еще какие-то произведения, и среди них несколько томов еврейской истории Дубнова. Читать на идиш почти никто не умел. Я вслух читал Шолом-Алейхема. Ребята дружно смеялись, а некоторые украдкой стирали слезу. Уж очень пригодился нам Шолом-Алейхем в нашей барачной ужасающей обстановке. Что касается Дубнова, то я его проштудировал, сделал на обрывках бумаги некоторые конспекты. Затем прочитал несколько «Лекций» из еврейской истории. Меня слушали внимательно. Ведь большинству из нас история своего народа была совершенно незнакома.

Жалкий и беспомощный

Сначала одно воспоминание из совсем далекого прошлого, из моего безрадостного отрочества. Это было в голодном 1933 г. Я учился тогда в ФЗУ на слесаря-паровозника. Учеба шла туго, а работа еще хуже. Руки мои явно не были приспособлены к слесарной премудрости. Жили мы в общежитии — огромный зал бывшего клуба. В этом зале нас было человек 200. Водили нас в столовую, обедать. Пища была скудная. Но самое страшное было то, что не было ложек. А без ложки, как говорится, и не туды, и не сюды, все равно, что брюки без пуговиц. Время от времени из кухни выходила официантка и из своего фартука высыпала в таз кучу только что помытых алюминиевых ложек. На них набрасывалась, как саранча, куча ожидающих фабзайцев и в одно мгновение их расхватывали. Остальные ждали следующего выхода официантки. Я сделал несколько попыток с боем взять ложку, но с моей расторопностью и деликатностью ничего не получалось. Поняв, что ничего не получится, я отошел в сторону и с завистью наблюдал, как фабзайцы аппетитно уплетают обед. И тут, о чудо! Ко мне подходит молоденькая официантка, вытаскивает из кармана фартука драгоценную ложку и подает ее мне. Я не верил глазам своим. Я посмотрел в ее глаза, пролепетал «спасибо» и пошел обедать. Глаза ее я помню до сих пор. Видимо, вид мой был настолько жалок и беспомощен, что вызвал жалость у этой официантки.

Все это я вспомнил в связи с другим эпизодом, произошедшим со мною в Финляндии. Был обычный зимний день, сильный мороз.

Строительная бригада Шура работала во дворе финского прораба. Здесь же поблизости находилась его квартира — красивый одноэтажный аккуратный домик. Прораб был хорошим, образованным человеком. Он часто беседовал с Шуром на архитектурные темы. Мы перетаскивали какие-то доски и бревна с одного места на другое. Кое-кто из нас чистил уборную во дворе или занимался другими делами. Было очень холодно. На нас была одета масса всяких одежек. Ботинки на деревянной подошве были обмотаны тряпками. Но все равно мы замерзали, так как были голодны, и, как говорится, кровь не грела. И вот я вижу, что Шур о чем-то говорит с прорабом. Затем он подзывает меня и говорит, чтобы я пошел в дом погреться. Я вслед за прорабом вошел в дом. Он тут же вышел. Я остался стоять в теплой, красивой, уютной комнате и не знал, что мне делать. Вдруг из другой комнаты открывается дверь, и на пороге стоит миловидная хозяйка дома. Она удивленно посмотрела на меня и показала рукой пройти на кухню. Я со стыда думал, что провалюсь сквозь землю. Я в своей страшной и неуклюжей одежде стоял, как вкопанный. Около моих ног, обмотанных тряпками, образовалась большая лужа. Хозяйка терпеливо ждала. Делать было нечего. С опущенными глазами я поплелся за ней, оставляя за собой безобразные следы. Хозяйка дала мне помыть руки, усадила за стол. На столе стояла еда. Я теперь не помню, что и как я ел. Прошло уже больше 45 лет, но чувство жалкости, беспомощности и стыда я ощущаю до сих пор, когда вспоминаю этот маленький эпизод. Я кое-как поел, сказал «спасибо» и опять, оставляя следы, поплелся к двери.

Так я один раз поел досыта. Как я потом узнал, прораб предложил Шуру кого-нибудь накормить. Шур позвал меня.

Унизительное наказание

Вспоминается такой эпизод. Как-то раз наша «строительная бригада» Шура пошла работать на завод. Нас сопровождал охранник. На каком-то угольном складе мы должны были перетаскивать уголь с одного места на другое. Это был длинный крытый сарай, где отдельными кучами лежал уголь. Мы приступили к работе. Вдруг мы услышали яростный крик охранника. «Pergele Satana!», — орал он и тыкал палкой в какое-то место. Оказалось, что на одной из куч угля кто-то выполнил свою естественную потребность и наложил кучку говна. Охранник такого «варварства» не мог выдержать. Он всех нас подвел к куче и приказал Шуру выяснить, кто это сделал. Нас было тринадцать человек. Все молчали. Никто из нас этого не делал. Видимо, сделал это какой-то финский рабочий. Когда Шур доложил, что никто из нас этого не делал, охранник совсем рассвирепел и не мог придумать, как нас наказать. Но потом придумал. Он приказал одному из нас (сейчас не помню кому) разделить «сокровище» на 13 частей (благо оно было замерзшим) и вручить каждому из нас по одной «драгоценной» части (к счастью, на руках у нас были рукавицы). Затем он нас вывел из сарая и заставил бегать вокруг сарая, держа в руках этот омерзительный груз, пока кто-нибудь из нас не признается в содеянном.

Так мы и бегали вокруг склада под окрики охранника с легким, но давящим сердце грузом. Бегали до тех пор, пока не начали падать от усталости, и тогда охранник «сжалился». Он отвел нас в сторону и разрешил выбросить содержимое в наших руках.

Прошло уже более 45 лет, но чувство омерзения и унижения не покидает меня до сих пор. Такое не забывается.

Часть 4

На родину

Как мы уходили… домой

В конце 1944 г. был заключен мир с Финляндией. Это вызвало у нас бурную радость. На нашем маленьком островке России царило оживление. После долгих, мучительных лет появился проблеск надежды. Никто из нас не знал, что ждет его на родине. Жив ли кто-нибудь из родных и близких. Да и как отнесутся там, на родине, к нам, пленным. Тем не менее, мы все были радостно возбуждены и со дня на день ждали крупных перемен. Недалеко от нашего барака пролегала железная дорога. Через какое-то время после заключения мира мы стали замечать, что мимо нас проходят эшелоны товарных вагонов, битком набитые пленными. Мы догадывались, что эшелоны идут к советской границе. Проходили недели, а нас не трогали, словно о нас и вовсе забыли. Эшелоны проходили мимо ежедневно в определенное время. Тогда мы придумали такой трюк. В центральном лагере, откуда отправлялись эшелоны, был госпиталь. Если кто-нибудь из нас заболевал, его обязательно отправляли в этот госпиталь. Мы решили нескольких «больных» отправить на разведку в центральный лагерь. Сразу нашлись желающие. Во главе их был «больной» Шур. Он обещал все как следует узнать, какой порядок отправки домой, долго ли нам еще ждать, как нам быть, что делать. Он обещал, что найдет способ сообщить нам об этом. Было грустно расставаться с ним. Кто знает, как сложится наша дальнейшая судьба? Но ничего не поделаешь. Между тем, шли дни, и никаких весточек не было. Но вот, в один прекрасный день, в то время, когда должен был проходить эшелон, мы услышали страшный шум. Было такое впечатление, что где-то вдали кричат тысячи людей. Мы мигом сообразили, что это значит. Сорвали калитку и бросились к железной дороге. Охранники растерялись и не могли понять, в чем дело. Но они нас не трогали. Они теперь побаивались нас.

Когда мы подбежали к станции, то увидели такую картину. Изо всех окон и дверей эшелона неслось громкое «ура!» и летели какие-то белые небольшие камни. Сначала мы даже испугались. Было непонятно, почему в нас бросают камни. Но когда эшелон прошел, мы обнаружили, что к каждому камешку прикреплена бумажка. На бумажках было написано примерно следующее: «Не ждите, пока за вами придут. Идите пешком в лагерь, и через несколько дней вы поедете домой». Так Шур сдержал свое слово. Видимо, и сам он был в этом эшелоне, потому что в лагере мы уже его не застали. В приподнятом настроении мы вернулись в барак. Решили завтра же утром двинуться в путь. Начали собирать свои скромные пожитки, собираться в дорогу. Сложнее всего было со мной. До лагеря 8-10 километров, а у меня больная нога. Соорудили мне палку и решили, что если надо будет, то по очереди будут вести меня под руки. И вот настало утро. Все возбуждены. Барак оставили в полном порядке. Построились около барака. Я с новенькой палкой — в первой шеренге. И мы двинулись в путь. Охранники нам не препятствовали. Они на некотором расстоянии шли вслед за нами. Так, без сожаления, а с радостью мы покидали свой маленький еврейский лагерь «Лоуколампи». В это время мы не думали о том, что ждет нас впереди. Через несколько часов мы уже были в центральном лагере. Моя нога выдержала испытание.

Мы едем на родину — домой

Эшелон готов к отправке. Это многовагонный товарный состав. Все вагоны битком набиты уже бывшими пленными. В вагоне шум, гам. Публика разношерстная. Одеты кто в чем. Кто в лохмотьях, а кто более менее прилично. Лица, в основном, заросшие, со впалыми глазами, с явными признаками нелегко прожитых лет. Мы — человек 20 из еврейского лагеря — стараемся держаться вместе. В вагоне могут возникнуть всякие непредвиденные обстоятельства. Вагоны заперты накрепко. Мы едем пока под финским конвоем.

Настроение двоякое. С одной стороны, радость — мы живые возвращаемся на родину. Ведь сколько наших пленных остались там закопанными в чужой финской земле. Мы проходили мимо этих безмолвных кладбищ с бесконечным количеством крестов. Останавливались, снимали шапки, стояли молча, прощались с теми, о которых никто никогда не узнает, где они нашли свое последнее пристанище. А мы вот едем домой живыми!!! С другой стороны, на душе тревога. Ведь никто из нас не знает, найдет ли он кого-нибудь из родных и знакомых в живых. И, конечно, никто не знает, что с нами будет в дальнейшем. Мы, конечно, знали, что встреча будет не с цветами.

А пока монотонно стучат колеса товарняка. В голове всякие невеселые мысли, недобрые предчувствия. Сквозь щели вагона видны бесконечные леса, озера, болота. Мы еще на финской территории.

Но вот поезд притормаживает. Остановка. Немного приоткрываются двери вагонов. Это советско-финская граница. Нас высаживают из вагонов. Дают некоторое время, чтобы немного размяться и оправиться, конечно, все еще пока под финским конвоем. Затем нас выстраивают повагонно. Финское начальство передает нас поголовно (в буквальном смысле) советскому начальству. После всех формальностей финны уходят в свою сторону. С этих пор мы больше не финские пленные, а свободные советские граждане. Так хотелось думать. Но это было не совсем так.

Нас снова строят. Теперь уже советские офицеры. По обеим сторонам солдаты с автоматами наготове. Как и раньше — шаг влево, шаг вправо… Нас ведут к другому эшелону. Сажают уже в советские вагоны. Они более комфортабельные: полутоварные, с окошечками.

И вот мы уже движемся по родной земле. Родные поля и леса, а на душе все равно невесело. Опять под конвоем. Ехали медленно. Частые и долгие остановки. Не имеем ни малейшего представления о том, куда нас везут. Но вот пронесся слух, что приближаемся к Москве. Я у кого-то выпросил кусок бумаги и карандаш. Написал, что я жив и здоров и нахожусь в Союзе. Просил того, кто найдет это письмо, сообщить обо мне моим родным. Сложил бумагу треугольником, написал царицынский адрес. Когда подъезжали к Москве, выбросил в окошко. Я надеялся, что какая-нибудь добрая душа найдет треугольничек и направит по указанному адресу.

Как я потом узнал, так и случилось. Треугольничек попал по адресу. В доме, где были мои родители и семья брата, царило веселье. Ведь никто не думал, что я еще есть на свете. Детки плясали целый день и кричали: «Дядя Лозик жив!»

Между тем, наш эшелон отправился дальше, неизвестно куда. Прошло еще много времени. Наконец, мы остановились на какой-то станции. Она называлась «Новошахтинск». Нас высадили из вагонов, построили, пересчитали по головам. Была глубокая ночь и очень холодно. Мы двинулись пешком, под конвоем, в темноту. Пахло угольной пылью. Кругом виднелись силуэты каких-то гор. Это были горы угля или угольной породы. Шли мы очень долго. Устали до изнеможения, были очень голодны. Наконец, нас привели к какому-то зданию. Широкие ворота были заперты. Долго мы стояли у этих ворот. Мы продрогли до мозга костей. Злой, свирепый ветер пронизывал насквозь нашу скудную одежонку. Затем где-то нашли ключ, отворились ворота, и нас завели в какой-то огромный крытый сарай. Оказалось, что это бывший угольный склад. Не дожидаясь команды, мы тут же все завалились на бетонный пол, покрытый угольной пылью. Измученные, мы, прижавшись друг к другу, заснули крепким сном.

Утром, по команде «Подъем» мы встали и не узнали друг друга. Вся одежда и лицо были черные, как смоль. Нам дали возможность умыться и опять построили. Затем объявили, что после завтрака нас распределят для работы на шахте. Одновременно мы будем проходить спецпроверку. Видимо, хотели проверить, нет ли среди нас диверсантов, шпионов или добровольно сдавшихся в плен.

Таким образом, я получил четвертую в жизни профессию. Я был когда-то колхозником, затем слесарем-паровозником, потом учителем и вот теперь — новоиспеченный шахтер.

Я — шахтер

Итак, я стал шахтером. В жизни, видимо, надо все испытать. Нас прибыло много человек. Всех разбросали по разным шахтам и шахтенкам. Я оказался на старенькой заброшенной шахтенке. Из знакомых никого со мной не было. Но устроился я на квартире вместе с моим другом Яшкой Раскиндом. С нами были еще двое.

В комнате стояли четыре койки. На каждой — матрац и постельное белье — это уже блаженство. Квартира была далеко от шахты, но я не хотел расставаться с Яшкой. Питались в столовой. Были сыты хотя бы потому, что получали в день 1 кг хлеба. Иногда я еще покупал на рынке мамалыгу.

Первое, что я сделал, — разослал письма по разным адресам, надеясь разыскать кого-нибудь из родных. Хотя надежда была слабая. Я написал в Царицыно, в Пензу (оттуда я получил последнюю открытку от родителей), написал в Гомельское гороно. Авось, кто-нибудь откликнется. И о, чудо! Через некоторое время получаю телеграмму: «Все живы, здоровы!». Это был для меня самый радостный день за все последние годы. Обратный адрес был царицынский. Так возобновилась наша переписка после пятилетнего молчания. Ведь меня уже не считали жильцом на этом свете. Так что, все-таки, чудеса бывают.

Тем временем, я начал работать на шахте. Получил специальность «откатчик». Это некоторая поблажка в связи с больной ногой. Не забойщик, не крепильщик, а откатчик. То есть, нас двое должны были по узкоколейке на большой глубине внутри шахты подкатывать полные вагонетки с углем к шурфу, где их подымали на гору и разгружали. Работа тяжелая и очень опасная. То и дело в старой шахтенке были обвалы, грозящие гибелью. Проход был очень узкий, по ширине равный вагонетке. И если, не дай Бог, вагонетка сорвется, то деваться некуда: она обязательно тебя раздавит (такие случаи были).

Несколько дней в неделю я работал откатчиком на поверхности. Поднятые вверх вагонетки мы (двое) опять по узкоколейке отгоняли и опрокидывали в сборник угля. Обратно вагонетки опускались в шахту, груженные крепежным лесом. Для этого приходилось из большой кучи толстых, тяжелых бревен вытаскивать и вскидывать на плечо бревно и таскать его до вагонетки. Потом, когда вагонетка была загружена, ее спускали вниз. Это была изнурительная работа, но менее опасная. Работа была трехсменная. Уже отгремел салют победы, а мы все еще шахтерили. Несколько раз меня к себе вызывал следователь из особого отдела. Интересовался, как я — еврей — остался жив. Но никаких неприятностей я не ощутил. Видимо, мой рассказ был проверен, и поскольку мы были не в Германии, а в Финляндии, нас больше не трогали.

Так шли дни за днями. Работа в шахте. Чумазые лицо и руки, черная от угольной пыли одежда.

В столовой черными, как смоль руками брал хлеб, пожирал с огромным аппетитом обед (завтрак, ужин). Домой ехал в пустой вагонетке. Засыпал в ней после ночной смены, что тоже было чревато опасностью быть выброшенным и искалеченным: вагонетки часто отцеплялись от состава. Один раз так и случилось. Я долго мучился с покалеченной второй ногой. Очень хотелось домой…

Народ кругом был простой. Язык и у мужчин, и у женщин, в основном, матерный. Я среди них был, как белая ворона. Однако, относились ко мне неплохо.

И опять нашелся хороший человек (мне везло на хороших людей). Это был парень из нашего финляндского лагеря. К сожалению, я его потом потерял. Даже не помню ни имени, ни фамилии. Узнав, что я учитель, он меня надоумил и заставил написать в Наркомпрос письмо. Ведь после войны очень не хватало учителей. Ни на что не надеясь, я все же так и сделал. И вот — опять чудо. Через какое-то время из Наркомпроса прибыл вызов на работу в качестве учителя. Это была большая радость. Но как выбраться из шахты? Ведь я был еще мобилизован. Я сам, конечно, ничего бы не добился. И тут опять мне помог тот парень. Он настоял, что надо действовать. Пошел со мной пешком в город Шахты. Там было шахтоуправление. Ходил со мной по кабинетам. Умолял чиновников, что меня надо отпустить. Наконец, я попал к главному начальнику. Он посмотрел на меня, на мой убогий, искалеченный вид. Долго думал. Затем написал на моем заявлении резолюцию об увольнении из шахты. Так, благодаря еще одному доброму человеку, я закончил свою шахтерскую карьеру. Распрощался с ребятами, роздал им свои пожитки и… поехал домой. Того парня, моего благодетеля, я так больше и не увидел.

Отчий дом и «Евгений Онегин» (Вместо эпилога)

Как-то, просматривая книги нашей домашней библиотеки, брат Арон на обложке одного красочного путеводителя по Москве обнаружил такую надпись:

Дорогому папке и дедушке в День Победы от нас. Элла, Алик, Иришка».

И дальше:

Пусть всегда над Москвой будет мирное небо, много цветов, а в Большом театре можно будет слушать „Евгения Онегина“».

Не правда ли, странное пожелание. Почему в Большом театре и, главное, почему именно «Евгения Онегина». Удивился этому и Арон. Он спросил меня об этом. Я прочитал надпись и отчетливо вспомнил один эпизод многолетней давности. Эпизод очень знаменательный для меня. Думаю, что о нем давно все забыли, а я его забыть не могу. И не только сам забыть не могу, но не могут о нем забыть и мои дети, и, надеюсь, будут помнить о нем мои внуки. А было вот что…

Ранним зимним утром 1946 г. из электрички на станции Царицыно вышел человек. На нем была потрепанная зеленая финская шинель, старая армейская шапка, драные башмаки и котомка за плечами. Человек искал улицу Кошкина. На улицах было пустынно. Городок мирно спал. Он забрел на Бирюлевскую улицу (расположение улиц он немного помнил, так как до войны однажды бывал здесь). Спросить было некого. Но вот у одной калитки стоит миловидная старушка. Она сочувственно спрашивает:

Что ищешь, милок?

Ищу Кошкина, бабушка.

Она показала ему, куда идти.

С войны, милый?

С войны, бабушка.

Ну, иди с Богом, милый!

На глазах старушки слезы. Видимо, о многом напомнил он ей.

Быстрым шагом пошел он на улицу Кошкина, нашел № 28а. Тихо открыл калитку. Прошел в глубину к белому домику. Присел на скамеечку на старенькой террасе и облегченно вздохнул.

Вернулся я в отчий дом после почти семи страшных лет разлуки. Беленький домик спокойно спал. Я не решался нарушить его покой, да и хотелось немного прийти в себя и оттянуть время этой долгожданной встречи. Но терпение лопнуло, и я тихонько постучал в кухонное окошко. Меня услышали. На террасу выбежала мама. Она стала меня обнимать и залилась слезами. О, Боже мой, как же она изменилась, моя мама. Я оставил ее еще моложавой, бодрой, с черными, с проседью волосами. Теперь я увидел совершенно седую старушку, сморщенную и маленькую. Да, нелегкие годы были прожиты. Потом вышел отец. Он тоже сильно сдал. В моем воображении он был подтянутым и стройным, быстро реагирующим на все. Теперь это тоже был уже пожилой, много переживший человек. Страшные годы войны взяли свое. Было много слез, вопросов, воспоминаний. Весь белый домик был взбудоражен. Среди обитателей домика в это время были фронтовики — Миша и Лера, о которых я много слышал, но не знал лично. День прошел в суматохе. Назавтра шумная Лера среди разговоров и смеха (она умеет смеяться) вдруг весело заявляет: «Сегодня мы идем в Большой театр!» (видимо, проблемы билетов тогда не было). Это заявление относилось и ко мне. Я был ошарашен и сражен. Большой театр. Шутка ли сказать. Я, выросший в местечке, проведший свою юность в провинциальном городке, мог ли я мечтать о прославленном театре, не говоря уже о том, что в эти страшные семь лет не смел даже и думать не только о Москве, да еще о Большом театре, но даже о том, что когда-либо увижу кого-нибудь из родных. И тут такое категоричное заявление: «Идем в Большой театр!».

Начал робко возражать. Куда мне в таком виде: в драной гимнастерке, в моих огромных башмаках в Большой театр. Но не тут-то было. Лера ничего не желала принимать во внимание. Она тут же вытащила Мишенькин черный костюм, его же рубашку и галстук. Нашлись и туфли. Делать было нечего. Я переоделся. Посмотрел в зеркало и не поверил глазам своим. Я не узнал себя. Ведь целых пять лет я ходил в лохмотьях. Одевал на себя все, что попадалось под руку — лишь бы было тепло. А тут стоит франт в черном костюме, при галстуке. Не сон ли это? Кругом все смеялись. Лера весело щебетала. А у меня на глазах были слезы. Плакали и мои родители.

И вот наступил вечер. Большой театр. Ярко сверкают величественные люстры. Сияют золотом партер и ярусы. Кругом нарядно одетая публика. Слышен оживленный гомон, женский смех. Все это настолько необычно и контрастно, что кружится голова. Мысленно в голове проносится тот ад, в котором я жил все эти страшные годы. Голод, холод, вши, ночлег на втором ярусе нар. Подстилка — лохмотья своей одежды. Одеяло — такие же лохмотья. Вечное недоедание, вплоть до собирания очисток. Работа всякая: тяжелая, грязная, даже чистка уборных и помоек. Издевательства охранников и начальства. Работа под землей в шахте при постоянной угрозе обвала. Откопанный друзьями из-под завала заводской трубы… Да разве можно забыть весь этот кошмар.

И тут этот сверкающий зал… Конечно, трудно сейчас словами передать мое тогдашнее состояние.

Вот гаснет свет. Мы сидим где-то в первых рядах партера. Давали «Евгения Онегина». Звучит чарующая музыка Чайковского (я всегда любил эту музыку). Дивные декорации, шикарная одежда актеров… Как недоступно было все это для меня все эти годы. С неослабным вниманием я слежу за тем, что происходит на сцене. Вот сцена дуэли. Замертво падает Ленский. Очень трогательно. Но все это так изящно и даже смерть такая… красивая. И в памяти возникают другие картины и другие смерти.

1942 г. После полугодового «лечения» в госпитале для пленных я подлежу выписке и отправке на лесоповал. Стоит суровая зима. При моем здоровье и моей одежде это верная гибель. И опять помогли добрые люди. Меня пожалела очень добрая финская старшая сестра. Она оставила меня работать санитаром в госпитале. Это, конечно, не мед, а адский труд. Но зато в тепле и под крышей. Надо было обслуживать раненых, умирающих советских солдат и офицеров (выносить горшки, мыть полы и пр.). Но самое страшное — каждое утро выносить трупы. А умирали десятками от голодного поноса. Каждое утро в коридоре лежали вымазанные с головы до ног, страшные, пахнущие трупы-скелеты. Их надо было раздеть, обмыть, погрузить на носилки и вынести в сарай. Там уже лежали кучи таких же трупов с открытыми глазами и немым вопросом: «За что?». (Не понимаю сейчас, как я мог все это выдержать). Затем ежедневно их увозили грузовиками и хоронили навалом в общих могилах. Все это пронеслось у меня в голове, когда увидел и услышал эту красивую, изящную смерть Ленского.

…А пока заливаются скрипки. Звучат чудесные арии, идет изумительное представление. Сейчас, когда после этого прошло уже много-много лет, трудно словами описать те чувства, обуревавшие меня тогда, после окончания спектакля. Но, как мне кажется теперь, чувства эти можно выразить двумя словами: потрясение и благодарность. Потрясение от всего увиденного и услышанного. От того резкого контраста, который так сильно отложился в душе моей. Благодарность Лере за это испытанное потрясение, за те незабываемые ощущения, которые я тогда испытал. кова история, сохранившаяся в памяти от тех первых дней дома. Так объясняется странная запись на обложке путеводителя по Москве.

Postscriptum

екоторое время после приезда в Царицыно я приходил в себя. Ничего не делал. Был безработным. Но долго это не могло продолжаться. И начались мытарства с устройством на работу. Везде требовались учителя. Но как только в анкете прочитывали пункт о том, что я был в плену, место оказывалось уже занятым. Ведь плен считался предательством. Можно было, конечно, солгать, но этого я сделать не мог. Наконец меня взяли в Подольскую вечернюю школу. Это уже было какое-то облегчение. Но не тут-то было. Изучив, видимо, досконально мою биографию, меня оттуда попросили уйти через пару недель. И опять я без работы. Тогда в дело включился Шур. Его знакомый устроил меня в железнодорожное ремесленное училище. (Видимо, мою анкету не очень внимательно читали.) Там я проработал несколько лет и был на хорошем счету. Но и там обнаружили, что в их среде находится «враг». Под предлогом реорганизации училища меня попросили оттуда уйти. И опять унизительные поиски работы. В это время я уже был женат, и появилась дочь Элла. Это еще сильней угнетало, ведь надо кормить семью. Наконец я решился на подлог. В анкете я скрыл свое пребывание в плену. Тогда меня взяли учителем в школу при костнотуберкулезном санатории. Это довольно сложная работа — один учитель чуть ли не по всем предметам. Но я очень жалел этих детей, и мне с ними было хорошо. Но и это продолжалось недолго. Через несколько лет школа ликвидировалась, и опять — хождение по мукам. Но уже с чистой анкетой. Меня приняли в настоящую десятилетку — школу № 735: сразу преподавать в 9-10-х классах. Было очень страшно и трудно, но я выдержал. В этой школе я проработал 22 года и, как мне кажется, пользовался авторитетом и любовью учеников и учителей. За эти годы произошли два важных события: родился сын Дима и мы получили квартиру в Москве. Жить стало веселей.

В 1977 г. родилась внучка Ирочка. Это было большим событием в семье. Через два года я ушел на пенсию. Это очень трудный перелом в жизни, равносильный тяжелой болезни. Но помогла внучка. К ней я очень привязался, и она помогла мне перейти в другое жизненное состояние.

к закончилась моя трудовая деятельность. Я стал просто дедушкой.


=ГЛАВНАЯ =ИЗРАНЕТ =ШОА =ИТОРИЯ =ИЕРУСАЛИМ =НОВОСТИ =ТРАДИЦИИ =МУЗЕЙ = ОГЛАВЛЕНИЕ =