Обреченные погибнутьСудьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне. Воспоминания и документы |
Арон Шнеер, Павел Полян. Голоса жертв (Об этой книге)
Часть первая. В немецком плену
Воспоминания и дневники
Исай Моисеевич Тартаковский. Из незаконченных воспоминаний.[14]
Вместо справки об авторе публикуем письмо Е.И. Лурье, дочери И.М. Тартаковского, в настоящее время проживающей в Израиле:
«Уважаемый Арон Шнеер! Спасибо за внимание.
Высылаю Вам папины воспоминания. Он писал их по нашей просьбе (моей и брата), уже будучи тяжело больным, в 1986 г. И скоро его не стало. Он умер в 67 лет. От рака, очень поздно обнаруженного. Папа писал для нас, для своих детей. Всю свою жизнь эта часть его биографии была для него когда опасной (в институт не принимали. А я сейчас, после Солженицына и многой другой информации, удивляюсь, как гребенка ГУЛАГ а не захватила его и не потащила. Просто очень повезло), а когда никому не интересной. В советской истории ведь не было Катастрофы.
Папа был техником, потом инженером. Не писателем. Это его единственное произведение. И еще. Может, стоит принять во внимание, что все советское время все, что передавалось бумаге, проходило перед этим самоцензуру в голове пишущего.
Мой отец, Тартаковский Исай Моисеевич, родился в 1926 г. в городе Екатеринославе, ставшем вскоре Днепропетровском. Его отец умер от тифа через 3 месяца после его рождения. Его мать, моя бабушка, Любовь Абрамовна Тартаковская, прожила хоть и трудную, но долгую жизнь и умерла в 1983 г.
В армию отец был призван в 1940, демобилизован в 1946.
<…> С началом войны думал только об оставшихся в Днепропетровске маме и бабушке, поэтому, невзирая на опасность, шел пешком с западной границы в город, где он родился и где все его знают.
<…> А бабушка уже была в Свердловске вместе со своей мамой. И там же, в Свердловске, в августе 1941 г. она получила извещение о пропавшем без вести сыне. Я его видела. Крохотная полоска бумаги, на которой отпечатан один для всех бланк. Вписаны пером имя, отчество, фамилия и из нескольких предложенных „опций“ пропал без вести подчеркнуто снизу.
В 1944 г. освободили Днепропетровск, и их соседка, русская женщина Нила Матвеевна Кашарновская, не задумавшаяся ни разу о степени своего благородства и самоотверженности, немедленно написала письмо Любочке в Свердловск — о том, что тогда, в 1941, был Ися жив, пришел в Днепропетровск, и все, что она знает, а потом связь потерялась…
Не знаю почему, бабушка уверяла, что это письмо не обрадовало ее и не прибавило надежды увидеть единственного сына. Может, она представляла себе, как мало шансов у еврея именно в родном его городе. <…>
С окончанием войны (и то не так быстро) дошло в Днепропетровск первое письмо — жив, цел. Жди, мама.
<…> В 1994 г. в Днепропетровске вышла „Книга памяти“ — перечислены все жители Днепропетровской области, погибшие во Второй мировой войне. Там написано: „Тартаковский Исай Моисеевич. Рядовой. Погиб в бою 03.07.1941“. Копию с этого листа я вкладываю в конверт. Еще раз огромное спасибо,
Лурье Елена».
В октябре 1940 г. нас, призывников из Днепропетровска, повели на ж.д. станцию, погрузили в красные вагоны и отправили в Москву. В Москве с товарной станции Курского вокзала с чемоданами провели через город на Октябрьский железнодорожный вокзал. Так я впервые попал в Москву. С вокзала я поехал по адресу к дяде. Жил он в центре по Лучникову переулку. Познакомился с его молодой женой, ее братом и тещей.
Обратно на вокзал я успел к отправке нашего поезда. Разместились мы уже не в красных, а в пассажирских вагонах. Прибыли к месту назначения на станцию Кутенкино. Это был военный городок в Калининской области. Здесь стоял караульный батальон.
Поселили нас в казарме — деревянном одноэтажном здании барачного типа. В спальном отделении казармы были устроены нары в два яруса по два ряда длиной примерно 40 м. Мое место было на втором ярусе. Нас было более ста человек. Сильный храп и тяжелый воздух в казарме, исходящий от нас, обуви и портянок, не мешал мне спать крепким глубоким сном от отбоя до подъема. Курс молодого бойца проходил трудновато. Но постепенно я втянулся в армейскую службу. Когда я лежал в санчасти с флюсом, всех с высшим и средним образованием отобрали для отправки в Вышний Волочек Калининской области в школу младших лейтенантов запаса. Меня подняли ночью с постели в санчасти. В Вышнем Волочке меня определили в Минометный взвод. Взвод состоял в основном из днепропетровцев. Командир взвода лейтенант Тихонов был молодой (21 год) красивый брюнет, высокий, стройный, умный и очень добрый. Часто, когда по тревоге поднимали полк, он отправлял меня на конюшню, там было спокойно и тепло. Я чистил лошадей полковой артиллерии.
В Вышнем Волочке мы посещали театр, ходили в город в увольнение. Однажды меня вызвали в штаб полка, вручили пакет и направили по адресу в город. Это было здание НКВД, что меня нисколько не удивило. Начальник, которому я вручил пакет, предупредил меня, что мне придется этот дом посещать и помогать ему в работе. Однако это было первое и последнее посещение, так как весной мы покинули Вышний Волочек. Переехали в Калинин[15], а потом в Белоруссию, в город Пуховичи, что в 60 км от Минска, в 210-ю авиадесантную бригаду, которая переформировалась в 4-й авиадесантный корпус из прибывшего пополнения других частей. Часть наших днепропетровцев отправили в Западную Белоруссию. Я и другие 12 человек, оставшиеся в Пуховиче, попали в комендантский взвод при командующем корпусом. Жили мы в отдельном помещении. Командир взвода, лейтенант, учил нас парашютному делу. Кормили отлично. В бросках, тревогах и других учениях мы не участвовали. Оружие наше — пистолеты — нам не выдавали. Вечером часто ходили в армейский клуб, основной состав которого состоял из одесситов, привезенных вместе с нами из Вышнего Волочка.
В Пуховичах первое время, до переформировки, мы жили в палатках. На спортплощадке стояла вышка с высотой площадок в три метра и пять метров. С них кто хотел (добровольно) прыгал в песок для подготовки к прыжкам с парашютом с самолета. Прыгал и я с трехметровой высоты и однажды неудачно — подвернул ступню. В санчасть не пошел, так как еще не был укомплектован в комендантском взводе и не хотел рисковать попасть в госпиталь, а потом в другое совершенно новое строевое подразделение после госпитализации. Поэтому я немного шкандыбал. Старался на пятку правой ноги не становиться. Так было в течение двух месяцев, до самой войны.
Война.
22 июля 1941 г. мы, как обычно в выходной, поднялись поздно, пошли в столовую. На территории была заметна суета, но понять, что произошло, я не мог. Спросил у знакомого штабиста по Вышнему Волочку, что происходит? Тревога? Он ответил: «Боевая тревога». И лишь в 10 утра собрали нас в штаб на митинг и объявили о вероломном нападении Германии.
Три дня мы несли караульную службу при штабе. Я видел трех дезертиров с передовой, в том числе одного врача. На вопрос начальника штаба, как он тут оказался, он ответил: «Я крупный специалист и требую работы в тылу». Полковник приказал всех троих расстрелять.
На четвертый день штаб переехал в лес. На следующее утро в расположении штаба в лесу я увидел автомобиль — легковой «оппель». Красивая обтекаемой формы машина, видно было, что иностранного производства. Задержанные с машиной в нашей форме военные чины оправдывались перед нашим полковником. Дальнейшая их судьба мне неизвестна, так как весь наш гарнизон маршем повели на передовую.
Несколько человек нашего взвода и командир-лейтенант получили задание эвакуировать семьи комсостава. По пути лейтенант пристрелил одного антисоветчика, который просил спасти его от советской власти. Видимо, он был ненормальный. Ребята, сидевшие в кузове, рассказывали, что он подбежал к кабине грузового ГАЗика и закричал: «Спасите!» Лейтенант спросил: «От кого? Вы за кого?» Он ответил: «За кого угодно, только не за Советскую власть». Лейтенант моментально пристрелил его, и машина пошла дальше.
К передовой шли мы сутки с привалами и причалами. Командовал колонной майор, выпускник академии, молодой брюнет, среднего роста. Много ребят натерли портянками и обувью ноги. Трудно передвигались. Без команды приваливались к обочине дороги. Тогда майор подъезжал на «Эмке» (М-1), выходил из машины и говорил: «Эх вы. Воины».
Особенно тяжело совершали марш клубные артисты и музыканты, а также те, которым до этого выпала не строевая, а обслуживающая служба.
Штаб расположился в лесу, а десантники-строевики пошли дальше к передовой принимать участие в десантных операциях по обороне реки Березины.
Первые жертвы и расстрел пленного немца.
К вечеру мы узнали о жертвах. Погиб наш начальник инженерной службы майор Филипов при операции по взрыву моста через р. Березину. Об этом нам сказал днепропетровец Стоник, когда мы в палатке улеглись спать, и добавил, что хороший человек был Филипов и вот погиб. Но он не знал, что в нашей палатке улегся офицер-оперативник из штаба, который приструнил Стоника и разъяснил, что майор погиб при исполнении задания.
К утру в расположении штаба метрах в десяти от нашей палатки я увидел впервые немецкого солдата. Он был привязан веревкой к дереву и охранялся двумя часовыми. Рядовой Заика просил у начальства отвязать немца и доверить ему одному его охрану. Однако ему не разрешили. А позже его увели и, в связи с отступлением, расстреляли. Расстреливать поручили днепропетровцу Лене Когану. Он мне рассказал, что прицелился, а команды «огонь» выполнить не смог. Рука дрогнула, сам побледнел до обморока. Когда командир его отстранил и назначил другого исполнить команду, Леня попросил разрешения исправиться и сам расстрелял немца. Немцу было лет 19. На гражданке он работал учеником бухгалтера.
Одни с полевой кухней.
К нашему взводу прикомандировали автомашину (ГАЗик-полуторатонку) с шофером-азербайджанцем. Леню и меня послали заправить водой прицепленную к ГАЗику походную кухню. Когда мы с водой вернулись, никого и ничего от штаба на месте не оказалось. Все войска спешно отходили по направлению к Могилеву. Дорога была забита. Пробка за пробкой. При подъезде к Могилеву на дороге стояла группа комсостава, задерживала всех отбившихся от частей, формировала взводы, роты и отправляла на передовую. При этом говорили, что на фронте инициатива перешла к нам.
Нас тоже задержали. Однако мы убедили начальника, что должны догнать свой корпус авиадесанта. Единственным доказательством нашей принадлежности к авиадесанту были голубые петлицы с эмблемой авиации (птички). Удивительно, но нас пропустили в город. Поездка и розыск нашей части по городу была безрезультатна. Наступал вечер. Мы не имели никаких документов, и, конечно, нас могли задержать и обвинить в дезертирстве со всеми последствиями. Поэтому Леня решил пойти к коменданту города и проконсультироваться, как найти нашу часть.
Время было очень напряженное, и я не думал, что комендант будет рядовому Лене уделять внимание, тем более что никаких документов у него не было.
Как я был удивлен и восхищен, когда Леня показал выданный комендантом оформленный пропуск, которым разрешалось нам разыскивать свою часть по Могилеву в любое время суток.
Мы ездили, искали в городе и за городом — безрезультатно. Для быстрой езды мы отцепили кухню, поставили ее в подъезде дома. Но все наши поиски были тщетны. Своей части не встречали. Однажды, когда мы остановились у обочины дороги перекусить, к нам подошли цыгане и предложили погадать. Я не хотел, чтобы мне гадала цыганка, хотя она была очень красивой, молодой и не черной, а, к моему удивлению, светлой с каштановым отливом густых волос, заплетенных в толстую длинную косу. Погадала она Лене. Он настоял, чтобы она гадала мне. Дал ей 1 рубль, и она затараторила. Я не верил ни одному ее слову, но запомнил, как она легко без запинки рисовала перспективу моей судьбы. И все так в дальнейшем совпадало, последовательно и точно, как по сценарию этой цыганки.
Шофер поехал заправиться. Обратно он не вернулся. Мы с Леней остались еще в более глупом и опасном положении. Правда, справка коменданта в некоторой степени могла нас выручить, но, не дожидаясь критического момента, когда нас назовут дезертирами, мы решили заявиться в ближайшую воинскую часть.
Леня зашел в расположение одного подразделения, а я его дожидался у ворот. Смотрю, он выезжает в машине с майором. Мне велит его подождать, пока они вернутся обратно с кухней, которую мы оставили в подъезде одного дома. Вскоре они вернулись, однако без кухни. Было очень неприятно. Видимо, шофер забрал ее раньше нас. Но нас все равно зачислили и поставили на довольствие. Это был штаб 20-го мотомеханизированного корпуса. Мы находились среди крупных военных чинов — начальников служб корпуса, их заместителей, всех офицеров штаба и рядового состава, обслуживающего штаб, включая кухню. Мы попали в райские условия. Стояли на часах, помогали на кухне, ездили на бойню за мясом. Однажды во время такой поездки мы на дороге встретились с машиной, в которой ехали ребята из нашего взвода авиадесанта. Узнали о погибших товарищах. Стоник погиб на автомашине, подвозившей снаряды к передовой. В машину угодил немецкий снаряд.
Передовая.
Короткой была наша райская жизнь при штабе 20-го мотомехкорпуса. Штаб переезжал в другое место за городом. По дороге нас беспощадно бомбили. Многих убило, многих контузило. Страх и ужас.
Через неделю нас укомплектовали в отряд приблудных и отбившихся от своих частей и повезли в какой-то боевой штаб полка. Там я невольно услышал за палаткой, в которой проходило собрание, выступление командира полка. Он говорил: «Много комсостава погибает из-за того, что, поднимаясь в атаку первыми, они являются живой мишенью, а подчиненные не успевают подняться и командира убивают. Надо командой поднять бойцов и управлять боем». Так учил командир свой комсостав.
Из штаба нас повезли на передовую.
В метрах 100 от леса было село. К нашему прибытию от сельских хат остались одни дымовые трубы. Вчера тут был тяжелый бой. Немцев из села выбили. Но и наших много погибло. Вот нас и привезли сюда на пополнение. Питались сухими продуктами: сухари — рядовым, галеты и сахар — командирам. Были голодные все, кто вчера здесь воевал. Подвоз питания был затруднен. Бои имели локальный характер. Четкой линии фронта я определить не мог.
С этой позиции нас автомашинами увезли на другую. Привезли ночью. Высадили и приказали рыть окопы один на двоих. В окопе мы по очереди, спали по два часа. Ночь была темная, и нельзя было определить окружающую местность. Только на рассвете видно было, что мы расположились в метрах 50 от мелководной узенькой речки, за которой на коренном берегу проходила в посадке дорога в соседнее село. За нами также находилось село. Местность была равнинная и открытая, и только колхозная кухня-домик на два котла метрах в 60 левее нашей позиции был единственной постройкой. Часов в 10 сельские ребятишки сообщили, что немцы — автомашина и два мотоцикла — в соседнем селе загружаются продуктами из колхозной кладовой (кажется, Коморы) и что возвращаться они будут по заречной дороге. Командир нашей роты старший лейтенант приказал выйти в засаду и перехватить немцев. В эту группу из четырех человек попал и я. Действительно, немцы возвращались обратно. Впереди шла автомашина. После нескольких выстрелов по кабине машина остановилась, а мотоциклисты скрылись. В кабине авто был убит фельдфебель.
Так я впервые увидел убитого немца. Может быть, попал в него я. Определенно это утверждать не могу, так как стрелял не я один. Но я был обучен стрельбе еще до войны, умел пользоваться новым оружием, в то время как другие бойцы были военного призыва, в том числе и наш старшина, и обучены не были.
Когда машину привезли на нашу сторону, из нее выволокли фельдфебеля. А в закрытом специальном для продуктов кузове стояла бочка с салом и ящики с другими продуктами, награбленными немцами в колхозе. Нас переписали для представления к награде.
Воспользовавшись продуктами, сварили суп. Меня послали в колхозную кухню за супом с двумя ведрами. Когда я нес суп, вся рота залегла в окопы, и только я один с двумя ведрами был на земле во весь рост. Мне кричали, чтобы я залег. На нас двигались немцы и вели огонь. Пришлось поставить ведра с супом и перебежками добраться к окопу.
Немцы открыли огонь и перешли в атаку. Мы оборонялись, у нас был один пулемет «Максим», два «Дегтярева», автоматы и винтовки. После первой атаки немцы подошли с двумя танкетками к реке, часть из них уже переправилась через реку. Я уже слышал их возгласы «Рус давайся». Но наш огонь вынудил их уйти и скрыться за дорогу. В наших рядах были убитые и раненые. Полы моей шинели были посечены. Раненые стонали. Некоторые молили, чтобы их пристрелить, так им было невыносимо мучительно больно. Воспользовавшись коротким затишьем, я и Леня предложили командиру роты отходить. Однако он нам пригрозил и сказал «Куда?».
Через 6–8 минут фашисты вновь пошли на нас. Подошли они очень близко, я уже считал себя пленным, но наш оборонительный огонь снова завернул их обратно. Нас осталось из роты менее 15 человек. Патроны кончились. Поэтому командир сказал «уходим», и мы бегом ушли. Мне и сейчас непонятно, почему немцы нас не преследовали и не захватили, почему дали возможность уйти?
К вечеру мы разбрелись. Я и Леня остановились в школе. Там собрались еще вооруженные рядовые, младший и средний комсостав. Выставили охрану и заночевали. Утром пошли искать, куда и к какой части следует примкнуть, стать в строй и на довольствие. Масса разбитой армии по дороге неорганизованно уходила в восточном направлении. В противоположном, западном направлении передвигались отдельные военные грузовые автомобили, реже легковые. Мы, я и Леня, двигались на восток. Однажды перед нами остановилась полуторка, из кабины вышел старший лейтенант. Задержал нас и других и со своей командой начал отбирать оружие, приговаривая: «Кто идет с передовой, тому оружие не нужно». Попытался он и у нас забрать. Леня отказался отдать, я последовал его примеру. Старший лейтенант присмирел: «Как это можно довести отступление нашей армии до такого состояния?» Он обвинял Сталина за неподготовленность. Вспоминал свое участие в боях в Испании. Потом сквозь слезы попрощался с нами и поехал в сторону фронта.
Где был фронт, точно я не знал. Видно было вокруг у горизонта зарево, и казалось, что мы находимся в огненном кольце. Орудийные залпы доносились с большого расстояния и были приглушенными. Мы изрядно проголодались. Зашли по дороге в хату. Там было уютно, нас покормили, а уходить не хотелось. Хотелось отдохнуть, поспать, нервы были на пределе. Но Леня торопил. Он был прав. Мы пошли к передовой. Подошли вплотную. Я увидел цепи наших войск, вступающих в бой. Вперед они двигались змейкой, а легкораненые отходили назад. Вот как раз в этом месте, где выходили наши после боя, мы с Леней стояли и смотрели в обширную впадину — поле боя. В этом месте — в районе Сухарей под Могилевом — была предпринята попытка прорваться из окружения.
Мы успели сориентироваться, куда следует примкнуть для выхода на передовую, как вдруг все обозы, склады, весь тыл запылал огнем. Прорыв из окружения не получился, и все начали разбегаться. Разбирали продовольствие и вещи в горящих складах. Как раз в этот момент я потерял из виду Леню и остался один.
Я остался один.
Было очень досадно. Ведь он был мой путеводитель. Его совет и решение были для меня непрекословны. И вот в самый критический момент я остался без него среди огромной разбитой армии. Все разбегались и исчезали с открытой площади группами по два-четыре человека, в основном в окружающую нас рожь. Я тоже укрылся во ржи. Примкнул к двум солдатикам. Они были из одного взвода. Один — сибиряк, второй — уралец. У них были небольшие припасы пищи, прихваченные со склада (сахар, сыр). Ребята были хорошие. Делились со мной всем, что у них было. Вспоминали свои родные края: Сибирь, Урал. Говорили, что, окажись они как мы здесь с винтовками в тех краях, настреляли бы дичь, зверя. А тут подбить нечего.
Вокруг — рожь. В том 1941 г. она стояла выше и гуще обычного. Урожай был рекордный, а уборка задерживалась. Через пару часов установилась тишина. Очень редко доносились выстрелы винтовочные и пулеметные. К нам забрался еще один солдат. Он не имел оружия. Рассказывал, что был у немцев, что они никого, кроме евреев, не трогают и не задерживают, всех отпускают. Приглашал идти к ним. Ему никто не возразил, но к немцам никто не пошел.
К концу дня, часов в шесть, к нам проник командир в обмундировании без знаков отличия и предложил присоединиться к отряду для дальнейших совместных действий. Мы согласились. Он нас привел к небольшому оврагу, где располагалась группа человек 35–40, в том числе четыре женщины — две медсестры, две связистки. Командир ознакомил нас с обстановкой. Впереди в 50 метрах проходила дорога на Могилев через Сухари, где мы находились. Справа в 100 метрах — немецкий штаб. Наша задача: взорвать штаб и прорваться к нашим. Мне, да, наверно, и многим другим, задача казалась нереальной, но все были согласны. Когда стемнело, после разведки, мы вышли из оврага, приблизились к дороге, ждали команды. Командир, вернувшись к нам после повторной разведки, сказал, что пройти через дорогу такой большой группой невозможно, и предложил пробираться к своим по два-три человека. Мы пошли врассыпную. В ближайшей хате я и несколько других солдат забежали в погреб. Хозяйка дома принесла нам молоко. Заменила военную форму на тряпичную гражданскую.
Поели, переоделись. Еще было темно и трудно было разглядеть лица. Парень, сидевший на корточках рядом со мной, шустрый и симпатичный, намеревался добраться в село недалеко от Сухарей к дивчине, с которой он познакомился, когда часть двигалась через село, и обещал к ней вернуться, если останется жив. Говорил он суверенностью исполнения своего желания. В основном все молчали в глубокой задумчивости. С меня не сводил глаз в течение пяти минут один, назвавший себя позже политруком, хотя я ему не верил. У него было тупое лицо, а говорил он малограмотно и глупо. Он обратился ко мне: «Ты похож на еврея, но ты не еврей, так что не бойся, не переживай».
Я ему ответил: «Я не боюсь и не переживаю».
«Jude».
На рассвете все мы вышли во двор. Во дворе был крохотный водоем, видимо для домашней птицы. Мы подошли к нему и начали умываться. Вдруг из-за дома выходит красивый бородатый старик и показывает на нас пальцем, а за ним появляются немцы, наставляют на нас автоматы и кричат «Хенде хох!». Каждого прощупали, нет ли оружия. Повели в сарай и заперли.
Ничего хорошего я не ожидал. Думал, вот подожгут этот сарай, и мы сгорим.
Я настраивал себя на все самое страшное со стороны фашистов. По отношению ко мне как к еврею. Но на этот раз мои предположения не подтвердились. Нас вывели из сарая, привели еще таких же пленных. Построили перед немецкими офицерами и повели во двор штаба. Того самого штаба, который намечали взорвать.
Когда нас вели, я видел интенсивное движение немцев по дороге. Во дворе штаба, где нас усадили на землю, три калмыка (так мы определили их по внешности) из наших военнопленных обслуживали немцев. Подносили немцам воду, сливали им для умывания, чистили сапоги и т. д.
Двор не имел ограды, и весь транспорт по дороге проходил мимо нас. Немцы в основном двигались на восток в сторону Смоленска. В Могилев возвращались подводы, груженные домашним скарбом. На подводах было много, как мне казалось, евреев. Причину их возвращения можно было лишь предполагать. Либо они не успели эвакуироваться, либо они выехали из города на период боев и теперь, когда бои закончились, они возвращались домой. Это были старики, женщины, дети.
Мы сидели, а над нами стояли два немца и разговаривали между собой. Из их разговора я понял, что они, как и я, определили, что это евреи едут в город. Еще я услышал от них, что пал Смоленск. Когда я понял, как тонко они разбираются и отличают евреев от других, мне стало ясно, что в общей массе я буду опознан. Что делать, что предпринять?
К нам подошел штабист. Переписал, кто из какой части. Другой немец принес кусок хлеба и сыра и дал мне. Я разделил все. Себе ничего не оставил, мне было не до еды. Нас вывели со двора, усадили на обочине дороги.
Здоровый, холеный немец с бляхой на цепи — полевая жандармерия — посмотрел на меня и сказал: «Du bist Jude?» Я безусловно понял, что он спросил: «Ты еврей?» Тем более что к этому вопросу меня подготовил еще Леня Коган, когда после отбитой атаки немцев он у меня спросил: «Что ты ответишь, если попадешь к немцам, на их вопрос „Юде?“»? Я тогда растерялся и не понял, что это за вопрос. Когда он мне разъяснил, что «юде» — это еврей, я вспомнил, что «ид» и «юд» одно и то же.
Так что теперь я четко понял вопрос немца, но пожал плечами, притворился непонятливым. Немец повторил свой вопрос, и, когда я снова притворился непонятливым, он начал показывать на уши, глаза и переносицу и что-то приговаривать со словами «Израиля, Моисея». Я снова сделал вид, что не понимаю. Тогда ко мне повернулся парень, сидящий впереди меня, и разъяснил: «Та то то вiн питае чi ти жид». «А! — ответил я. — Нет». А немец закивал головой несколько раз вниз и вверх, приговаривая по-немецки «ja, ja», что значило «да, да».
Что же мне делать? Как мне быть? В этой обстановке ничего я сделать не мог. Я думал, что немец меня поднимет и передаст для расстрела.
Но он ничего не предпринимал, а упорно смотрел на меня.
Тем временем подъехала грузовая автомашина и нас всех погрузили в кузов и повезли по направлению Могилева.
Я следил за немцем из полевой жандармерии, который нас охранял также и при погрузке в машину. Меня волновало, сообщит ли он обо мне свое «открытие» о том, что я «Jude», или нет.
Нас погрузили. Этот жандарм остался, и я не слышал, чтобы он что-то обо мне говорил новой охране.
Охранял нас один солдат. Сидел он в углу. Винтовку поставил на пол и, придерживая ее, читал газету, поглядывая на нас. В кабине сидело еще два немецких солдата.
С одной и другой стороны от дороги на поле встречались наши раненые солдаты. Двое с легким ранением добрались к обочине, попросились в машину, и их усадили в кузов.
Бежать нужно, бежать можно!
Я всю дорогу обдумывал, как спрыгнуть с машины, чтобы солдат, читая газету, не заметил хотя бы в начальный момент. Это, конечно, было связано с большим риском, но у меня других вариантов не было. Я твердо знал, что меня пустят в расход. Поэтому даже в такой нелепой обстановке искал возможность сбежать. Все ехали молча, только двое, как мне показалось, старше нас по возрасту, разговаривали между собой. Разговор четко был слышен.
Один из них рассказывал, что обслуживал генерала, ежедневно готовил ему курицу и себя не давал в обиду. Другой тоже, как я понял, ходил в ординарцах у крупного начальства. По моему убеждению, эти двое были проныры и приспособленцы. Говорили они всю дорогу, и, между прочим, глядя на меня куровар сказал: «Я и до войны их не любил и прямо в глаза им высказывал, а не так, как другие, скрывали…»
Война, говорил он, продлится месяца три-четыре, нас сейчас, видимо, разместят в домах комсостава, мы будем работать на восстановлении мостов и других важных стратегических объектов. Когда-нибудь мы расскажем своим детям об этом… Так он фантазировал про свою перспективу до тех пор, пока нас не привезли в Могилев. Я понял, что эти двое для меня опаснее охранника и спрыгнуть с машины мне они не дадут.
Машина остановилась на дороге у пивного завода. Вышел немец, переговорил с нашим конвоиром, и тот приказал половине пленных, в том числе и фантазерам, слезть с машины и следовать в ворота завода. Вторая половина, в том числе и я, остались на машине. Через несколько минут и нас сняли с машины и завели в здание. Когда мы переступили порог, я увидел, как первая группа наших ребят с трудом выкатывала из подвала большие чаны с пивом. А немец кричал на них: «Гей но, люс», при этом он размахивал плетью и ударял ею наших пленных, в том числе и фантазеров.
Наша группа стояла в ожидании распределения работы. В это время я увидел во дворе в шагах 18 от меня выстроенную беспорядочную очередь местных жителей, женщин и стариков с посудой для пива. К ним подскочил пьяный немец-фельдфебель выяснить, чего они хотят, и начал их разгонять, размахивая плетью и пиная ногами. Увидев это, я направился к этому фельдфебелю и получил от него пинок и толчок и, вместе со всей разогнанной очередью, выбежал со двора.
Мой расчет оправдался. Я не слышал, как на этот мой шаг реагировали остальные пленные. Выражение их лиц я не видел, но, видимо, они были ошеломлены.
Наивные евреи Могилева.
Выйдя за пределы двора пивзавода, я прежде всего решил добыть себе кепку или другой головной убор, так как по стриженной под машинку голове немцы сразу угадывали наших солдат. Хотя я был порядочно заросший, но равномерная заросль меня тоже выдавала.
Увидев на крыльце одноэтажного дома пожилую еврейку, я попросил у нее кепку. Она вынесла кепку и покормила меня свежими картофельными оладьями.
Я вышел к Днепру, Днепр в Могилеве узкий. Коренной берег высокий. На скамейке вблизи от коренного берега сидели два деда — белорус и еврей с внуком, который был занят какой-то игрой. Я к ним подошел и спросил, можно ли пробраться по берегам Днепра в Днепропетровск. Они удивились моему глупому наивному вопросу и в один голос отрицательно ответили. В это время мимо нас проходила пьяная баба, выкрикивала антисоветские, антисемитские изречения и восхваляла фашистов. Мы все трое высказали свое возмущение по поводу таких недобитых крыс, выползших из нор.
Куда идти, в каком направлении? Очень хотелось попасть в нашу группу или отряд. Как их найти? Я побрел от Днепра на окраину города. Зашел в один двор. Во дворе жил старый портной-еврей с семьей и его многочисленные родственники, женщины и дети. Некоторые из них в центре города оставили свои квартиры в период боев.
При первой встрече со мной они решили, что я какой-то вор, освобожденный из тюрьмы, и отнеслись ко мне с большой опаской. Это я понял из их разговора между собой на идиш. Однако я им разъяснил, кто я такой, что я прекрасно понимаю идиш, хотя разговаривать мне не приходилось. Мне поверили. Пригласили в квартиру, покормили, дали ватник. Они не подозревали, не представляли и не знали, что их всех фашисты расстреляют. Одна пожилая женщина с возмущением рассказывала, что она слышала он немцев антисемитские выкрики: «Русский, бери хворостину и гони жида в Палестину» — и добавляла, от себя: «Мы тут родились, и никуда мы отсюда не уедем». Я подумал, какая наивность, и посоветовал им уходить из города в глубинку, прятаться, спасаться.
Я иду в Днепропетровск.
Мне заменили лапти на старые ботинки, и я пошел на Днепропетровск.
План мой был такой: идти на Днепропетровск, так как меня волновала судьба наших родных и мамы. Если по пути встречу группу, отряд или отдельных партизан — буду проситься к ним примкнуть.
Прошел через окраину города, вышел на шоссе к вечеру. Метрах в 150 от шоссе увидел отдельно стоящий домик-усадьбу, направился туда, чтобы переночевать. Встретили меня радушно двое мужиков. Рассказывали, как перепрятывали от немцев раненых наших бойцов и медсестер. Однако в дом не пригласили, поесть не предложили (хотя я был сыт), переночевать не разрешили.
Вернулся я обратно к дороге. Прошел вперед до полной темноты. Шел параллельно дороге по картофельнику. Вдоль дороги тянулась лесная посадка, которая отделяла дорогу от картофельных полей. По пути мне встречалась тара, гильзы, упаковки от снарядов и мин. Я видел движение немецких войск и обозов.
Когда полностью стемнело, я расстелил фуфайку между грядками в ложбинке, лег и заснул. Рано утром пошел дальше, стараясь выйти на проселочную дорогу. Пройдя километров 10–12, я наткнулся на группу молодых людей, среди них были и такие же, как и я, бывшие красноармейцы. Всех было человек 9-11, которые между собой знакомы не были. Мне пояснили, что дальше идти нельзя — немцы ловят.
Я тоже стал выжидать. Разговорился с парнем. Он из Днепропетровска. Закончил ФЗУ «Юный металлист». Знает мою маму, Любовь Абрамовну, которая там работала бухгалтером. Его отец был раскулачен, и по этому поводу он высказывал недовольство властью.
Снова плен и побег. А как иначе?
Примерно часа в 3 дня пошел слух, что уже можно идти, и все двинули вперед на шоссе. Однако через два километра немцы всех задержали и увели в загражденную проволокой открытую площадку примерно 50x50 метров.
Меня охватил ужас. Что делать? Как быть? До нас тут уже накопилось человек сто. В углах площадки выкопали временные туалетные ямы глубиной до 0,7 м. Я подумал, может быть, украдкой туда лечь? Но дно ямы просматривалось с поверхности, и скрыться таким образом было невозможно. Да и вообще идея лишена здравого смысла. Через час нас всех вывели на обочину шоссе. Немцы останавливали грузовики, ехавшие в сторону Могилева, и грузили нас. Однако не успели загрузить одну машину, как подъехал на легковой какой-то офицер и выяснил у немцев, в чем дело. Некоторые из пленных кричали этому офицеру, что их из Могилева немцы отпустили домой, а теперь снова отправляют в Могилев. Офицер приказал отправить всех в Могилев, только пешком.
Получив такой приказ, немцы скомандовали построиться в колонну по три человека в ряду. Возле моего ряда было отдельно стоящее дерево, широкое, большое. Когда выстраивалась колонна, я присел за дерево, как будто зашнуровываю ботинки, а возле меня спиной к дереву стоял конвоир, который с другими немцами строил колонну и конвоировал, этот немец невольно прикрывал меня у дерева.
Колонна тронулась. Я остался за стволом дерева и перемещался по мере удаления колонны. Когда колонна скрылась, я поднялся и бегом помчался через дорогу в лес. Однако проезжавший на грузовике немец-шофер остановился, вылез из кабины, стал на подножку и крикнул: «Эй! Не туда!» — и показал мне направление, куда пошла колонна. Я побежал будто бы за колонной вдогонку и тоже повторил жестом и словом: «Туда?» Немец десять секунд выждал и, видимо убедившись, что я догоняю своих, поехал в противоположном направлении. Я же свернул через дорогу в лес. В лесу, слева от меня, была расположена мастерская по ремонту танков. Я резко повернул правее и увидел домик. Это был дом лесничего.
Я был голоден, и очень хотелось мне узнать, кто там проживает. К дому с другой стороны подъехала бричка-пароконка. В бричке сидело двое мужчин в белых нижних рубахах. Лиц их я определить не мог, так как расстояние было порядочное. Я направился к ним. Но потом остановился, испугался — а вдруг это немцы.
Они смотрели на меня — я на них. Через пару секунд они меня позвали. Я понял, что это немцы, и бросился в глубь, в непроходимый лес. Слышал крики мне вслед, но за собой никого не видел.
Прошел еще метров двести и встретил двух мужчин. В них я узнал командиров нашей армии. Поговорили. Я рассказал про эпизод. Сориентировал расположение дома лесничего и мастерских и спросил, где можно поесть. Они мне показали, по какому направлению пробираться до выхода на одинокую хату. Я нашел эту хату. Во дворе было несколько наших.
Увидел над костром ведро, в котором варился суп из прошлогодней ржи. Суп был мясной — куриный. Когда он был готов, всем разлили в посуды. Я отлично поел. Настроение поправилось. Позже появились и те двое, которых я встретил в лесу. А всех в доме было человек семь. Наступила ночь. Я крепко уснул.
Утром появились хозяева — муж и жена. Немного поворчали и снова куда-то ушли. А мы снова сварили суп и стали завтракать. Среди нас были две девушки, похоже, медсестры. Завтрак был в разгаре, когда забегает дозорный и говорит, что к нам движутся три немца в белых рубахах — один впереди в шортах с фотоаппаратом, а два других будто его телохранители или сопровождающие.
Наш старший сразу распределил роли и узы родства: кто хозяин, кто кому брат, сестра, дядя, тетя и т. д. Съехались мы на отдых, и война вот застала. Сам он пошел встречать гостей.
Через несколько минут эти самые немцы в сопровождении нашего старшего вошли в дом и расспрашивали о каждом из нас на русском языке. А потом, прощаясь, их главный спросил, есть ли в этом лесу ягоды и какие. Старший перечислил несколько видов, хотя в действительности именно в том лесу ягоды не росли вовсе. Немцы попрощались и ушли по направлению леса. По пути останавливались и фотографировали наш дом.
Когда они скрылись, наш старший дал команду немедленно всем уходить. Я попросился у моих первых знакомых, как мне показалось, командиров, примкнуть к ним. Они разрешили, и мы трое прошли снова через гущу непроходимого леса в его культурную часть и приблизились к шоссе — тому самому, которое я перешел, оторвавшись от колонны пленных.
Теперь, по замыслу моих новых товарищей, нам предстояло перейти через шоссе, выйдя из леса. Они этот шаг никак не решались сделать. Все выжидали, выглядывали, опасались. Я лично перешел бы через шоссе моментально. А вот они не находили подходящей обстановки. То машина где-то загудела, то еще что-то мешает. Так мы проторчали в лесу до двух часов дня. А когда перешли шоссе, нас увидел офицер, который в это время вдруг появился на дороге. Он не поднял тревоги для нашего задержания, и мы пошли в степь.
Дошли до полевого стана. Остановились, присели отдохнуть и поесть. У моих товарищей было много денег, но поесть попросить или купить они не решались. Глядя на их робость, я сам попросил для нас молока, и мы, хорошо заправившись, пошли дальше по открытой полевой местности, перебежками от ложбинки к ложбинке. Слышны были отдельные выстрелы и короткие автоматные и пулеметные очереди. Мы медленно и настороженно, с оглядкой и опаской продвигались, причем я перебегал первым, а потом они, располагаясь метрах в десяти от меня.
После одной из таких перебежек мне заявили, что идти троим опасно и мне следует от них отделиться. Я с ними моментально распрощался и пошел обратно через шоссе, которое мы очень долго не решались перейти. Я же перешел его с ходу, только в другом месте, прошел через лес и вышел к берегу Днепра, когда наступила ночь. Тут на берегу Днепра я набрел на покинутые немецкие траншеи, окопы, землянки, оборудованные тюфяками и матами из камыша, видимо для крупного командования фашистов. Тут я и переночевал. Утром пошел по берегу, вышел в село и снова встретил скопление таких же, как я. Дальше продвигаться нельзя было, так как километрах в трех от этого места немцы всех вылавливали.
Познакомился я с пареньком из Урала, звали его Егор. Мы решили обойти далекой стороной это село, держаться подальше от больших дорог и шоссе и проходить там, где нет немцев. Была горячая пора сенокоса. Косари, завидя нас, предлагали поработать на уборке сена. Мы не соглашались и продвигались по проселочной дороге. Однажды выкупались в речке, пересекавшей нам путь, и внезапно к реке подъехала автомашина с немецкой пехотой. Мы только успели одеться. Один немец, сидевший на скамейке кузова, сказал, показывая на нас, улыбаясь, — «Stalin-Soldat?» Мы ответили — нет. Он определил нас по стриженым головам, хотя волосы уже порядочно отросли. Если бы мы раньше одели кепки, возможно, немец не задал бы такого вопроса. Все кончилось легким испугом. Нас не задержали, и мы пошли дальше по проселкам и попали в глухомань, в село, в котором немцев не было. Тут мы заночевали на кормокухне колхоза. Утром присмотрелись: увидели картофельное поле (колхозное), село примыкает к лесу, в лесу малина, черника, земляника. Из таких отбившихся как мы, в этом селе околачивалось в основном на кормокухне человек двенадцать разных возрастов и званий. Мы с Егором подряжались заготавливать хозяйкам дрова, делали другую работу, за которую нас подкармливали бульбой. Мы выжидали время, когда можно будет продвигаться дальше.
Прошло девять дней, и Егор покинул меня. Я очень сожалел, что остался один. Егор был славный парень, мой ровесник, крупный, на голову выше меня, здоровый, в наших действиях всегда было согласие.
Села Белоруссии и их жители.
На следующий день прошел слух, что немцы из ближайших сел ушли. Я решил идти на Днепропетровск. В ближайшем на пути селе зашел в дом. Меня покормили. Хозяин лет шестидесяти рассказал, что сын его лейтенант неизвестно где воюет, а невестка с младенцем от границы чудом добралась к родителям мужа, т. е. к нему и находится пока у них. Такая трагедия разбитых, покалеченных и погибших постигла сотни тысяч семей. Многих из них я встречал по дорогам и селеньям.
Задерживаться тут я не стал. Поел и двинулся дальше. Прошел два села и снова вышел через лес на то шоссе, которое переходил уже четыре раза. Перешел его в пятый раз, но это был уже последний переход.
Перед переходом я встретил мужчину лет сорока. Мы вместе перешли шоссе и продолжали дальнейший путь. Он расспросил обо мне. Рассказал о себе. Он учитель. Возмущался немцами, их фашистскими порядками, в частности, как они поступают с евреями, и от себя добавил: «Какие бы евреи ни были, они все же люди, и то, что делают с ними немцы, это нехорошо». Вот какой этот учитель был добрый человек.
Метров через двести пути он повернул в сторону, а я пошел дальше в своем направлении. На развилке наших дорог стояло небольшое двухэтажное здание школы новой постройки. Школьный двор был огражден. Во дворе находились дети — евреи под охраной немцев. Дальше на моем пути протекала малая речушка шириной 15–20 м. На берегу сидели двое молодых здоровых мужиков лет по 25–30. Я подошел к ним, поздоровался. Меня встретили вопросом: «Плавать умеешь?»
На противоположном берегу была лодка. Ее надо было доставить на наш берег, а эти ребята плавать не умели и воспользовались моей услугой. Они шли домой в свое село. Бежали из плена. До села от реки было километров 9-11, мы добрались вечером. Один из них взял меня к себе. В избу, где я остановился, пришло много людей. Расспрашивали о своих родных, не встречал ли кого где и когда.
Потом мы выкупались, поели. И снова полный дом людей, в основном женщин разных возрастов. Очень поздно мы улеглись спать.
Утром снова заходили к хозяину односельчане расспрашивать о своих сыновьях, мужьях. Меня начали агитировать, чтобы я остался и помог в уборке сена. Я отвечал, что никогда не имел дело с сельским хозяйством и не смогу быть полезным. Однако мои доводы отвергались как несостоятельные, все настойчиво требовали, чтобы я остался. Особенно усердствовала молодая женщина. Просила, чтобы я шел к ней, так как ей одной трудно справиться с хозяйством в эту горячую пору, а муж ее в армии, наверное, на войне.
Хозяин меня подстриг (у него была машинка), я побрился и уже не был похож на остриженного солдата. В этой деревне немцев не было. Но один колхозник рассказывал, что был в комендатуре, в районе, и слышал распоряжение немцев: дать списки активистов, коммунистов и евреев. И тут же меня спросили, не еврей ли я, так как очень похож.
Я, конечно, ответил, что не еврей, а сам решил срочно рвать когти. Пошел мимо г. Речицы, железнодорожного узла. Как только увидел паровозы и ж.д. рельсы, резко повернул правее, отошел от Речицы и подошел вплотную к границе Черниговской области, которая проходила по Днепру. Здесь в селе я заночевал. В доме была хозяйка и ее дочь с подругой — обе студентки пединститута, приехали на каникулы, тут их и застала война. Мужчин в доме не было. Позавтракав, я отправился дальше.
По пути мне часто приходилось видеть передвижение немецких войск. Ночь меня застала у небольшого хуторка. Попросился переночевать. В доме жили пожилые хозяева — муж и жена. Долго очень беседовал со мной хозяин. Он был грамотный, говорил, что сам из купцов и хорошо знает Екатеринослав[16], возил туда товар. Утром я отправился дальше. Я шел не по кратчайшей прямой, а зигзагами и кривыми, так как на моем пути встречались населенные пункты с немцами или с комендатурой. Я их должен был обходить проселочными дорогами, чтобы выйти на намеченный путь.
Поблагодарив за ночлег и еду, я пошел дальше и встретил моего ровесника, который пробирался в Киев. Назвался он Васей, закончил техникум, механик. Его беспокоило, что он будет делать при немцах в Киеве, дома. Вероятнее всего, говорил он, придется открыть ремонтную мастерскую. <…>
Болото.
Я подошел к болотистой пойме, мост через которую, вернее, верхнее строение моста сгорело. Остались обугленные сваи и перекинутые по ним неукрепленные бревна и балки. Я почувствовал опасность перехода. Но деваться было некуда, возвращаться — опасно и далеко, в ближайших пунктах немцы, и наступала ночь. Я пошел по балкам и свалился в трясину по уши. По свае выбрался вверх и мокрый пополз дальше по балкам. Видимо, тут был специально устроен примитивный пеший переход через это болото, и другие до меня его переходили благополучно, а я свалился. С трудом я добрался до берега. Пришел в ближайшую деревню темной ночью. Немцев тут не расквартировали. Но полицаев уже назначили.
Небольшая группа мальчиков и девочек еще по домам не разошлась. Я подошел к ним и спросил: где можно переночевать? Они между собой обсудили, где безопасней, и один паренек повел меня к себе. Родители восприняли мое неожиданное позднее появление в их доме отрицательно, с опаской и подозрительностью. Но позже, поговорив со мной, выяснив, что я при эвакуации ремесленного училища отстал от эшелона и теперь возвращаюсь к маме, прониклись сочувствием, покормили и постелили. Однако я от постели отказался, так как был весь до ниточки мокрый и попросил, чтобы мне разрешили переспать на скамье. Хозяева долго не могли понять мою прихоть. В темноте без освещения не было видно, что на мне мокрая одежда. После настоятельной моей просьбы я переспал на скамье, а утром я рассказал, что не хотел пачкать постель болотной водой. Хозяева меня пожурили, поругали за то, что скрыл от них, что я промокший. Утром я пошел дальше.
Партизаны?
Проходя через сад, я увидел, как собирают яблоки женщины и девочки. Среди девочек была одна еврейка. Я к ним приблизился, взял пару яблок, как вдруг увидел двоих мужчин, подходящих ко мне. Они были вооружены, молодые, лет по тридцать, здоровые. Спросили, кто я, откуда и как сюда попал. Я рассказал все, как было. Они удивлялись, возмущались и не могли понять, как это может армия попасть в окружение.
Потом один из них сказал:
— Ну ладно, иди.
Я спросил:
— Можно с вами?
— Нет. У тебя же нет оружия.
Я пошел, оглядываясь с тревогой. Они стояли и смотрели мне вслед.
Уже Украина.
К вечеру я перешел границу Белоруссии и пошел по земле Украины в районе поймы реки Припять. Украинское село видно было на большом расстоянии. Оно отличалось от белорусского белыми хатами. По дороге в ближайшее пограничное село возвращались косари. Уже было темно, когда я подошел к добротной хате попроситься на ночлег. Дверь была заперта. На стук не откликались. Постучал в окно. К окну подошла женщина и, выяснив, для чего я стучал и кто я, впустила в дом, покормила. Мы побеседовали. Появились два здоровенных парня, ее сыновья. Я улегся спать.
Утром, когда хозяйка увидела меня, она с волнением спросила, не еврей ли я? Я сказал, что я латыш. Она же мне не верила, утверждала, что я еврей, и потребовала, чтобы я немедленно ушел из дому, добавив, что если бы меня вчера разглядела, то ночевать бы не пустила.
Оставаться тут у меня и в мыслях не было. Я был рад, что хозяйка прогнала меня и никуда не заявила обо мне. Это был второй случай в селе, когда меня точно определили, но я имел возможность уйти без преследования.
Село находилось в трех-четырех километрах от Чернобыля, районного центра. В Чернобыль я не заходил, так как придерживался тактики идти проселочными дорогами, параллельно большакам, глухими селами. Так и на этот раз — пошел тропинкой, перешел через ручей, дальше через мелкий овраг, и, когда я вышел из оврага, передо мной возник немец на лошади верхом. Он потребовал мою сумку, проверил ее (там лежал кусочек хлеба и кусочек сала) и, возвратив, поскакал, а я пошел дальше. Я очень перепугался, но все этим и кончилось.
Два села я прошел и встретил лишь одного немца. В третьем селе меня застала ночь. Надо было заночевать. В селе были немцы.
Я решил выбрать самую захудалую хатку в расчете, что в ней немцев не поселят. Так и случилось. Я увидел полуземлянку. Пол был ниже уровня земли. Окна на 20 см над землей. Постучал, попросился. Меня оставили. Хозяин, хозяйка и их единственный сын, лет семнадцати. Очень гостеприимно меня встретили. Вскоре пришли за хозяином посыльные от немцев и предложили ему зарезать и разделать корову. За работу ему дали вознаграждение — голову коровы. Семья была очень набожная, что меня удивляло, особенно набожность и молитвы сына до еды и после еды.
Поужинав, парень пошел гулять и меня пригласил. На улице немцы устроили танцы под аккордеон. Играли знакомые мне зарубежные танцевальные мелодии. Немцы танцевали с девчатами. Гулял в одиночку минут пять и понял, что нет, надо идти в хату.
Утром меня тепло проводили, дали харчей в дорогу и сказали, что, если будет трудно или негде будет жить, чтобы я возвращался к ним. Я был растроган такой добротой простых, бедных людей.
Это Леня Коган!
Обогнув Чернобыль, я взял направление на Киев. Однако чем ближе к Киеву, тем больше немцев располагалось в селах. Вокруг Киева шли тяжелые оборонительные бои наших войск, а немцы подтягивали все новые свежие резервы. Обходя Киев, я вышел на украинское Полесье Житомирской области западнее Киева и приблизился к железнодорожной станции Фастов.
Тут по дороге встретил паренька моих лет, моего роста, но коренастее меня. Мы сели на обочине, познакомились. Он назвал себя Петром и сказал фамилию, но я не запомнил. Сам он из села возле Днепродзержинска и тоже продвигается в моем направлении.
Петя рассказал интереснейший для меня эпизод, который вчера произошел в его присутствии. Он шел с каким-то Леней, зашли в село. К ним подошли двое мужчин. Один из них говорит Лене, что Леня жид. А Леня был, точно, еврей. Особенно выдавал его длинный крючковатый типичный нос. Но Леня не сробел, категорически отверг «обвинения» и «оскорбления» мужика и пригрозил, что если еще раз услышит подобное оскорбление в свой адрес — убьет. Петр восхищался смелостью Лени. Я понял, что Петя рассказывал о Лене Когане. Я шел по Лениному следу с интервалом в одни сутки. Для меня это было чудом.
После демобилизации в 1946 г., когда я приехал в Днепропетровск и встретился с Леней, он мне это все подтвердил и рассказал о своей дальнейшей судьбе. Его прятала в своем доме женщина в селе на Днепропетровщине. Когда наши в это село зашли, его взяли в разведку, и он показал нашим войскам путь на отсечение и окружение немецкой отступающей части. В 1953 г. Леня умер от туберкулеза легких.
Дальше мы с Петей пошли вместе. От Фастова на Богу слав. На третьи сутки Петя от меня откололся. Я этому не удивился. Когда мы ночевали у молодой хозяйки (она нас угощала клубникой в сметане с сахаром), я по Петиным вопросам понял, что он намерен пристать в «приймы». Хозяйка рассказала, что в окрестностях много бывших красноармейцев, бежавших из плена, — поженились, стали «приймаками». Они стоят на учете в немецкой комендатуре и регулярно отмечаются. Мы и сами видели, как эти приймаки ходили в район и возвращались обратно после перерегистрации.
Из Богуслава я пошел на Корсунь.
В Корсуне меня окружили мальчики, человек восемь, подробно расспрашивали о войне, рассказывали о Гайдаре. Предупредили об опасности моего передвижения. Как правило, я в города и даже в районные центры старался не входить и не проходить через них, а в Корсунь зашел. Но я его почти не видел, обошел стороной и вышел на дорогу. Шел я, как правило, по проселочной дороге. Реже по большаку. Прошел Корсунь, Городище, Смелу, Каменку, Знаменку. Зашел в Александрино.
Здесь собирали евреев. Командовал немец (звания я не различил). Увидев такую обстановку, я круто повернул, вышел за пределы города и пошел в обход.
Женщины добрее…
На ночь я остановился на окраине крупного районного центра сельского типа. Добродушная хозяйка, женщина преклонных лет (65), разрешила мне переночевать, а утром с центра возвратился ее муж и сказал, что всех евреев собирают для отправки на работу. Внимательно посмотрел на меня и, определив, что я еврей, предложил и мне пойти в центр на этот сборный пункт. Я, конечно, не намеревался добровольно являться к немцам. Хозяйка же категорически запротестовала, запретила мне идти, доказывая, что я вовсе не еврей, завернула на дорогу завтрак, перекрестила и строго предупредила, чтобы я не попадался немцам. Я чувствовал, что переживала она за мою тяжелую участь.
Приближался к Днепру через Пятихатки. Зашел в Кринички переночевать. По пути встретил еще двоих днепропетровцев. Один из них работал на ДЗМО[17], знал нашего Моею. Все трое зашли в один двор. Было уже темновато, но хозяйка еще трудилась.
Меня положили отдельно, а те двое расположились в комнате с хозяином. Я услышал их разговор. Хозяин, по моему впечатлению, был ярый антисоветчик. Я четко слышал, как он хвастал о том, что своему сыну — лейтенанту Красной Армии, — когда тот был перед войной в отпуске, советовал при первой возможности сдаваться в плен. А утром он ругал хозяйку за то, что она оставила меня ночевать. Хозяйка же ко мне отнеслась внимательно и чутко.
Перед Днепропетровском я заночевал еще один раз. Точно не помню, как называлось село, но, кажется, это было Краснополье. В этом селе я обратил внимание на сбрую и упряжь пары лошадей. Сбруя была кожаная, отделана бронзой. Такой сбруи я не видел в городе и у лучших извозчиков. Я подумал, что эта сбруя была извлечена из чердака раскулаченного хозяина. А хозяин, по моему мнению, как и немногие другие, выжидали этот радостный для них час и теперь повыползали из своих нор. Разнарядились в нарядные черные пары, в хромовые сапоги, как на показ. Я кипел презрением к таким типам и старался уходить из тех населенных мест, где встречался с такими людишками. Так было и в Краснополье. Но поздний час побудил меня переночевать именно здесь. Попал в семью: мать с двумя детьми — девочка лет 17, мальчик лет 14. Хозяина дома не было. Хозяйка оказалась очень доброй. Быть может, она меня распознала, так как сказала мне, что в случае каких-либо затруднений, если мне с мамой в Днепропетровске некуда будет скрыться от немцев, чтобы я и мама пришли к ней на поселение. Я ее поблагодарил. (Но, к моей великой радости, как это позже я узнал, моя мама из Днепропетровска своевременно выехала. Дальнейшая судьба мамы мне была неизвестна.)
Я ВЕРНУЛСЯ В МОЙ ГОРОД! Я ВЕДЬ РОДИЛСЯ И ВЫРОС ЗДЕСЬ, И НЕТ ПЕРЕУЛКА, КОТОРЫЙ НЕ ПОМНИТ И МЕНЯ, ИСЮ ТАРТАКОВСКОГО!
В город я зашел с Западной стороны. Прошел на Свердловскую, 57, ко двору Кагаловских. Весь двор евреев выехал. Осталась одна бедная голодная еврейская семья. Я отдал им все съестное, чем добрая хозяйка снабдила меня на дорогу. Конечно, это было очень мало для семьи из четырех человек с двумя маленькими детьми. Но больше ничем помочь я не мог. Оттуда я пошел на Комсомольскую, 78.
По городу встречал евреев со звездой Давида. До этого я таких звезд нигде не видел, правда, в города я старался не заходить, но на немцев и их отношение к евреям я успел насмотреться, а также и наслушаться об этом от некоторых местных жителей.
Мне было очень больно проходить по улицам города, в котором родился и вырос, в котором родилась моя мама еще в конце XIX века и прожила, никуда не выезжая, 42 года и в котором сейчас хозяйничали фашисты. Чем ближе я подходил к Комсомольской улице, к нашему двору, тем сильнее волновался, тем больше желал узнать, что мама в городе и вообще в оккупации не осталась, что она своевременно — до прихода фашистов — выехала, эвакуировалась.
И вот я зашел во двор.
Мама спасена!
В свою квартиру я не пошел. Направился в дом к Остроуховым. Прежде чем войти, мне необходимо было узнать, нет ли у Остроуховых немцев на квартире. Немцев у них не было, и я вошел в дом. Мне не терпелось выяснить, эвакуировалась ли мама?
<…>
Мое появление в их доме, естественно, было неожиданным, насторожило и удивило всех. А для меня самым важным был факт, что мама эвакуировалась, что она не осталась при немцах. Я горько заплакал и обрадовался.
Город родной и страшный…
Нила Матвеевна решила сделать мне документы, чтобы обезопасить меня от преследования. Для этого она хотела использовать связи с начальником районной полиции Московцевым. Московцев до войны был директором завода-школы ФЗУ «Юный металлист», где мама работала плановиком, а Остроухов А.М. коммерческим директором. Когда я услышал, что Московцев начальник полиции, я был в недоумении: в какой роли он фактически выступает?
Возвратилась Нила от Московцева заплаканная. Когда она ему сказала, что бежал из плена Любочкин сын и ему необходимо сделать документы, он ей ответил: «Гоните его!» Что он ей еще сказал в мой адрес, я не знаю, но Нила проявила наивность ребенка, гуманность и доброту, искреннее желание помочь мне, не задумываясь над тем, какой опасности я подвергался со стороны полиции Московцева.
Нашу квартиру заняла сестра нашей соседки Ковалевой — Данченко. Нила мне предложила, чтобы я зашел и забрал мамину посуду. Этого мне бы и в голову не пришло. Но я, против моего желания, выполняя просьбу Нилы, потребовал у Ковалевой эту посуду. Она поинтересовалась, каким образом я в Днепропетровске. Я ей соврал, что отпущен с документом, имею право на жительство в городе. Она пообещала передать сестре мою просьбу. На следующий день я снова зашел. Ковалева мне передала часть нашей посуды. Большего требовать я не стал. Мне и эта часть не была нужна. Просто я слепо, неосмысленно выполнял волю Нилы Матвеевны и ее сестер.
Я у них жил неделю. Наш двор был изрыт траншеями и блиндажами. Во дворе осталась, не выехала семья Ярмолинских из пяти человек. Они жили в подвале. Ярмолинский Зяма, мой ровесник, и его отец были мобилизованы. К Ярмолинской я заходил. Они были подавлены своим положением. Я настаивал на их уходе из города, но это было почти неосуществимо, так как дедушка и бабушка с трудом передвигались. Ярмолинская надеялась на улучшение положения путем выкупа. Каким образом и как это осуществить, я не представлял.
Над Ярмолинскими на первом этаже жила одинокая пожилая еврейка, переехавшая к нам во двор за год до моего ухода в армию. Она меня пригласила, пожаловалась на свою судьбу и дала мне старое пальто, оставленное мужем, и сто рублей. <…>
К Остроуховым зашла бывшая старая учительница Тарасюк (не помню ее имени-отчества) и сказала, что знает о моем пребывании в доме Остроухова. Сказала это без упрека и угроз, а просто дала понять, что ей об этом известно. Дело было в том, что она у себя прятала своего внука Алика Гербильского. Отец его был еврей. До войны работал директором исторического музея «Поля». Следует сказать, что скрыла она его хорошо. После войны Алик Гербильский работал инженером во Львове.
Примерно 4–5 октября меня предупредили о том, что больше оставаться в доме я не должен, и я ушел. Перед этим я встретил Фиму Линковича. Он отслужил до 1941 г. в кадрах. Попал в плен. Бежал из плена. Жил в доме № 76 (бывший дом Лурье). <…> Фима меня завел в дом № 74. В этом доме остались две сестры Гельбух: Катя и Галя. Их брат Гриша служил на Дальнем Востоке офицером в Красной Армии. Фима с ними был знаком. <…>
Прожил я у Гельбухов до 14 октября. За этот период мы вместе с Фимой и раздельно каждый разведывали, где можно скрыться от полицаев и немцев. Однажды зашли к его знакомой по Кооперативной ул. в частный дом. Она рассказала, что к ней против ее воли ходит немецкий майор и скоро должен прийти. Когда мы прощались у калитки, майор подходил к дому. Мы своевременно ушли.
По городу были развешаны приказы городской управы и немецкого командования:
«На евреев налагается контрибуция — штраф в размере…
В случае невыплаты будут применены более суровые меры наказания…»
Председатель управы.
«…Партизаны, подпольщики, сдавайтесь. Красная Армия разбита. При добровольной явке немецкое командование гарантирует вам свободу…»
Гебитскомиссариат.
В витринах магазинов висели плакаты и картины. На картине были нарисованы колбасы, разделка мяса, продажа его, с надписью: «То, что вам только обещали — в Германии все это есть».
В городе функционировал кинозал в помещении бывшего театра «Коминтерн». Шли немецкие фильмы с бахвальными хрониками о войне. Вывешивались объявления с призывом о добровольном выезде в Германию на работу, где молодежь получит образование, специальность.
Запродана жидам вiра
Дiти не ходять в школу…
Печатался в этой газете артист Макавеевский. Его игра в русской драме мне раньше очень нравилась. Профессор Циммерман также выступал со статьями, прославляя немецкий порядок. Я слушал его лекции до войны. Тогда он славил Пушкина и Чайковского, говорил, что опера «Евгений Онегин» несравненно превосходит оперу Гуно «Фауст».
Массовый расстрел евреев был 13 октября. Всех евреев со дворов под командой полицаев выгоняли на улицы и вели на проспект к универмагу. В универмаге отбирались вещи, людей заталкивали в грузовики и увозили. Мы с Фимой это видели с противоположной стороны проспекта. В тот же день вечером мы видели одну семью, которая возвращалась домой на углу Шмидта и Трамвайной. Я возмутился и сказал главе семейства, чтобы они уходили из города, так как на завтра их постигнет страшная участь — расстрел. На что он сказал: им некуда идти и их везде найдут.
Назавтра, 14 октября, мы видели, как немцы гнали колонну евреев человек в 120–140. По сторонам стояли люди, лица их выражали горе, страх, негодование. Кто подходил, чтобы передать кусок хлеба, того немецкие конвоиры отбрасывали прикладами.
15 октября днем я был у Гельбухов. Вдруг услышали стук в дверь не с парадного, а с черного хода, где дверь была заложена на палку. Стук усиливался, но открывать никто не шел. Мы поняли, что дверь рвали немцы, так как местные жители звонили в квартиры с парадного хода. Дверь растряслась, палка сломалась, в квартиру ворвались два фашиста и подняли крик. Я вначале спрятался во второй комнате за шкафом, а потом вышел. Немцы подскочили ко мне, обыскали и продолжали орать, как можно не открывать немецкому солдату? Кто тут живет, евреи?? Я все понимал, что они говорили.
Спасайся — дело привычное.
В это время вышла соседка и сказала немцам: «Нет-нет, пан, мы рус, мы рус». А немцы продолжали орать: «Расстрелять». Озлобленные, ушли снова через черный ход, как ворвались. Я же следом за ними выбежал через парадный ход, забежал в соседний дом Лурье и при выходе со двора через двери парадного дома Лурье напоролся снова на этих двух немцев. Но в это время они были заняты Веркой Высочиной, которая стояла посреди парадного дверного проема, а двое немцев стояли по сторонам, спиной прислонившись к стенкам проема, и флиртовали с Веркой. Когда я на них наткнулся, на бегу открыв первую дворовую дверь парадного, я вынужден был пройти через вторую уличную, между ними, и я это сделал с замиранием сердца, с колоссальным волнением. С этого момента я больше Фимы не видел и не знаю, что с ним было, куда он ушел. Куда ушли и ушли ли сестры Гельбух, я узнать не смог.
Я пошел в город на проспект. У кондитерской гостиницы «Астория» стояла очередь в ожидании продажи какого-то эрзац черного кофе. Тут в очереди я встретил знакомых мальчиков Изю Подольского и Изю Эпштейна. Эпштейн меня возмутил своим поведением. Во-первых, он громко окликал в очереди Подольского по имени — Изя, хотя Подольский не имел внешних еврейских признаков, которыми был наделен Эпштейн. Во-вторых, на мой вопрос, какие у них планы, он не задумываясь отвечал: «В мире не без добрых людей».
Я из очереди ушел дальше к центру. На углу проспекта и Московской в кафетерии (где после войны был ресторан, а сейчас читальня), стояла большая очередь человек 50–60. Ожидали продажу тушеной капусты. И я стал в очередь. Вдруг подъезжают три грузовика с штурмовиками, оцепляют участок, хватают всех мужчин для проверки документов. Я замер от страха. Вышел из очереди, прошел рядом с суетливыми штурмовиками, вышел за границу оцепления, повернул на Московскую и, обогнув параллельно проспекту квартал, вышел снова на бульвар со стороны улицы Харьковской. <…>
Я встретил товарища по семилетке Володю Кисленко с девушкой Ниной. Шагали они об руку. Я рассказал Володе о тех потрясениях, которые я перенес и особенно в этот день. Он меня забрал к себе в дом. Его мама нас покормила, мне постелили, и я уснул <…> У них было своих два двухквартирных дома. Один сдавали под наем, в другом жили сами. Половину дома занимала сестра Володи с семьей. Отец, Иван Арсентьевич, работал на железной дороге, мать домохозяйка. На другой день Иван Арсентьевич мне тихо сказал, что оставаться у них ночевать нельзя, опасно. И я ушел на ночь глядя, а куда податься, не знал.
Вышел я из дома вместе с каким-то Володиным родственником, молодым человеком лет 30–32. Он много говорил, вспоминал знакомых мне Боярских, к себе не приглашал. Мне некуда было податься, и я решил пойти в свой двор и тайно проникнуть в пустую квартиру, оставленную Кривулиными. Было очень темно. Я открыл дверь и нащупал кровать, на ней лежал дырявый тюфяк, на который я улегся. Пошел сильный дождь. Соседка вышла, чтобы поставить посуду для набора дождевой воды. Для этого ей необходимо было открыть наружную входную дверь в квартиру Кривулина, так как порог перед дверью был узкий и не позволял устойчиво поставить посуду для набора воды. Я дверь закрыл на внутренний крючок. И поэтому, когда она хотела открыть дверь, ей это не удалось. У соседки на квартире стояли немцы, и, видимо, немец вышел и тоже не мог открыть дверь. То, что это был немец, я понял по топоту сапог, которые ступали на крыльцо. Немец возвратился в дом, быть может, за инструментом. Безусловно, это вызвало недоумение у хозяйки и у немцев (их было двое). Ведь раньше дверь была открыта — и вдруг заперта на крюк внутри тамбура. Когда немец ушел, я моментально собрался, выбежал из квартиры за школу и залез в лаз угольного склада школьной кочегарки. Тут шуровали крысы, но я терпел, не вылезал из лаза на поверхность.
На рассвете я вылез и пошел в парк для встречи с Нилой Матвеевной — на работу она ходила через парк. Увидев меня, Нила Матвеевна заплакала, но старалась меня успокоить, рассказывала, что Виталик слушал радио о поездке Литвинова в Вашингтон и другие новости. Я ей ответил, что буду пытаться пройти через линию фронта, иного решения для меня не было. Но меня могут поймать и до перехода через фронт по внешнему виду.
Нила Матвеевна мне предложила поехать на Игрень к ее дальней родственнице Мишутиной, остановиться у нее на первое время. Для этого Виталик где-то раздобыл для меня старый годичный паспорт, выданный некоему Борисову Григорию Павловичу, 1918 г. рождения. Виталик, конечно, старался сделать мне подходящий документ, используя свою службу у немцев. Но этот паспорт Борисова мне явно не подходил и по году рождения, и, главное, по фотографии. Фотографию я отклеил, паспорт спрятал на крайний случай. Виталик приносил еще какие-то удостоверения, но они не обеспечивали мне безопасность при задержании.
Виталику я был благодарен за заботу, а вот его действия при немцах я осуждал. Он занял квартиру Энтина, который эвакуировался с семьей, натаскал себе книг из школьной библиотеки. От призыва он был освобожден из-за зрения, у него было косоглазие.
<…>
Предложение Нилы Матвеевны поехать на Игрень мне подходило. Мы условились встретиться в парке в следующее утро. Нила Матвеевна подготовила письмо, упаковала сумочку с крупой и сказала, что ее директор, эвакуируясь, оставил у нее 10 комплектов белья и еще кое-что из вещей, так что, если мне остро понадобится, я могу рассчитывать на ее помощь.
Мы распрощались. Мне надо было переправиться на левый берег Днепра. Я пошел к набережной со стороны Садовой и увидел лодочника. Мне повезло. Лодочник за 15 руб. перевез меня. Дальше я пошел пешком. По пути встретил попутчика. Он знал эти места. Когда мы подходили к речке с мостиком, он сказал, что немцы очень быстро смонтировали этот мост, что его фермы были подготовлены немцами до занятия этой территории, и восхищался немецкой точностью. Когда мы подошли ближе к устою моста, немец нас задержал и заставил работать на устройстве откоса устоя. Мой попутчик остался, а я упросил немца отпустить меня к мамке, она, мол, больна, беспомощна, и он отпустил. Весь дрожащий от страха, я пошел дальше.
Наконец, добрался до Игрени и пошел по адресу. Хозяйка, Екатерина Васильевна Мищенко, меня сразу узнала. Когда она приезжала в Днепропетровск к Остроуховым, я с ней встречался. Один раз я ездил к ней с Остроуховыми.
Кроме хозяйки, в доме проживал старик — Анатолий Васильевич. Я точно не знал, вернее, не понял, на каких условиях он жил у Мищенко — квартирантом или примаком. Мы познакомились. Я себя назвал Григорием Павловичем Борисовым, как значилось в паспорте, а он Сергей Дмитриевич (фамилии не помню). Он оказался очень разговорчивым. Это и не было удивительным, так как он был юрист, с высшим образованием, до революции работал в суде. Настроение у него было антисоветское. Он ненавидел марксистов и марксизм.
<…> Переночевав на Игрени, я утром отправился по селам искать работу.
Колхоз, крестьянский труд…
В Александровке, в 10 км от Игрени, было два хозяйства — колхоз (старая немецкая колония) и опытная полевая станция. Директор опытной станции взял меня на подсобные работы с учетом того, что я никогда не работал на селе и надо будет втянуться. Мне отвели комнату в хате под соломой. <…> В этой комнате до меня жил пленный Сергей, потом он пристал в приймы к молоденькой женщине. У них родилась дочь. Сергей ссорился со своей подругой и часто от нее уходил и жил в моей комнате, спал на топчане. Мы вместе ходили с ним на подработки в немецкий колхоз за харчи.
Через месяц я договорился с председателем немецкого колхоза Христианом Христиановичем и перешел на работу к нему в колхоз. Ушел я из опытной станции из-за недостатка харчей и в надежде немного подкрепиться в немецком колхозе. Но я потерял комнату, выделенную мне на опытной станции.
Председатель поручил мне ухаживать за коростовыми (больными чешуйчатостью) лошадьми. Лошадей было шесть. Конюшня стояла отдельно вблизи колхозного погреба, в котором хранились соленья. Я часто залезал в погреб за помидорами и огурцами. Во дворе, кроме моей конюшни, стоял домик, в котором разместилась кожевенная. Одну комнату в этом доме занимала колхозница-немка, одинокая, лет 35, умственно отсталая, но труженица. Звали ее Аня (Анка). Чимбарь, так называли кожевенника, был здоровый, рыжеватый, краснощекий, красивый молодой мужчина лет 30. Очень похож на еврея. Ростом примерно 180–190 см, широкий в плечах. Трудился он много и умело. Называл он себя Никой Петровичем. Говорил, что приехал из Ростова. Я заходил в его мастерскую, помогал ему обдирать шерсть, очищать шкуру. Со свиной шкуры я выскребал внутреннее сало, которое перетапливал на жир.
Хранил все у Ани, так как комнаты и уголка для жилья у меня не было. Спал я в конторе колхоза на столе. Вместе со мной в конторе ночевал кузнец, брат бухгалтера колхоза. Братья были мне очень симпатичны, по национальности русские. Их приняли на работу в немецкий колхоз как специалистов. Бухгалтер жил на квартире, а кузнец околачивался без угла. На воскресенье они ездили к себе домой в Нижнеднепровск, а в понедельник приезжали чистые и переодетые. Мы с кузнецом в конторе на плите жарили кукурузу, грызли ее и беседовали до глубокой ночи.
Мне необходимо было выкупаться, и я решил для этого пойти в Днепропетровск к Остроуховым. Перешел через Днепр по льду в районе Мандрыковки, Стояли теплые для февраля дни, и по Днепру в отдельных местах на поверхности льда стояли талые воды. Я шлепал по талой воде и благополучно перешел на правый берег. В город я вошел ночью часам к 9 и должен был пройти на Комсомольскую через весь город во время действия комендантского часа и маскировочного затемнения. Я старался идти по периферийным улицам, быть незамеченным. Но мне это не удалось. Меня остановил немец. Я перепугался, думал, что задержит, потребует документ и отправит для установления личности. Но, к счастью, немец имел совершенно другой интерес. Он зажег фонарик, показал мне бумажку, в которой была написана улица и номер дома и спросил, как пройти по этому адресу. Я ему рассказал, и он пошел дальше. К Остроуховым я попал к 10 часам ночи. Когда мне открыли дверь и впустили в кухню, я сказал, что пришел специально выкупаться и буду идти обратно. Мне устроили хорошую ванну, покормили и уложили спать на кушетке у трубы.
В 11 часов зашел Мишель (Михаил Васильевич). Увидев меня, он раскричался, устроил скандал, упрекал меня в безрассудстве, говорил, что мое появление в их доме будет стоить им жизни. Но женщины его успокоили. Я хотел незамедлительно уйти. Но Нила М. не пустила и заверила, что уйду до рассвета в 6 часов.
Утром Мишель появился часов в 6. Он, видимо, ночевал у Виталика (в квартире Энтина). Я проснулся от его крика, почувствовал себя виноватым за то, что проспал, а Мишеля правым. Через двор побежал за школу. В город идти не хотел, так как еще было очень темно, а переждал в укрытии до полного рассвета. Пошел я к парку Шевченко, чтобы оттуда выбрать переход через Днепр на левый берег.
Через Днепр переходить было опасно. Лед был непрочный, и можно было провалиться между трещинами льдин в воду. Но другого выбора у меня не было, и обратно в Александровку решил идти по тому же пути, которым шел в город. При подходе к парку Шевченко увидел у левых въездных ворот в парк немецкие крытые тентом грузовики, возле которых толпился народ с корзинами и мешками. Это были в основном женщины-колхозницы. Немцы проверяли их документы (справки, разрешения — Ausweis). У кого было разрешение, по лестнице влазили в грузовик. Когда посадка кончилась, лестницу убрали и немцы сели в кабину, я подцепился на задний борт и влез в грузовик через проем брезентового тента.
На левом берегу нас выгрузили. В Александровку добрался благополучно пешком.
В Александровке появился и познакомился со мной некто Алексей. Он поступил на работу на опытное поле. Алексей, парень лет 25, чернобровый, чубатый, косая сажень в высь и в ширь, кирпатый. Он скоро пристал в приймы к Катерине, разведенной молодичке, и зажил в полном достатке. Муж Кати был в армии. Я заходил к Алексею, хотел выяснить, что он за птица, но мне это не удалось. В кожевенную мастерскую, где я продолжал иногда обдирать шкуры, часто заходили немецкие офицеры — заказчики кож и шкурок.
Зачастили в мастерскую и местные полицаи, которые задавали мне вопросы, кто я, откуда я. Мне стало ясно, что мною интересуются. Кожевник Чимбарь отношение ко мне резко изменил, сурово заявил, что не нуждается больше в моей помощи. О причине такого поворота нетрудно было догадаться. Либо он слышал разговор обо мне, либо испугался, что на моем фоне и его распознают. Однажды в воскресенье я помог бухгалтеру опытного поля погрузить и отвезти к нему домой на Игрень овощи. По соседству с домом бухгалтера я увидел во дворе моего кожевника и игреньского полицая. Значит, он жил в доме полицая. Вероятно, он рассчитывал на надежное полицейское прикрытие, отвод глаз и подозрений.
В колхозе мне выдали на заработанные трудодни мешок пшеницы, картофель и другие продукты. Завозить эти продукты мне было некуда. Узнав об этом, председатель колхоза выделил мне маленькую комнатку-конурку в доме, где жил колхозник-немец с женой и дочкой. Дочь их работала в Днепропетровске у немцев переводчицей, как и большая часть немецкой молодежи Александровки. От хозяина дома я узнал, что немцам под Москвой Красная Армия преподала урок. Но точных данных я не имел. В газетных сводках немцы сообщали о какой-то планомерной перегруппировке войск и о занятии заранее подготовленных позиций. Все эти сводки выглядели туманными и расплывчатыми, но отражали резкое ухудшение положения фашистов на фронте.
Допрос в управе.
В первую же ночь ночевки на новой квартире меня разбудили стуком в дверь. В комнату вошли два полицая — немецкие колонисты, те самые, которые задавали мне вопросы в кожевенной. Меня повезли в сельскую управу. Староста управы меня знал. Я ему пилил дрова. Кроме меня, в управу привезли Сергея Рязанского и пожилого мужика из Орла, звали его Андреем.
Мне учинили допрос. Кто я по национальности? Я ответил — русский.
— А что, если мы проверим и докажем, что ты еврей?
Я понял, о какой проверке идет речь, и сказал, что отец мой русский, мать еврейка.
Староста и оба полицая между собой переговорили на своем языке. Всего разговора я не понял, но суть его была в том, что, если мать еврейка, значит, сын еврей.
Нас заперли в камеру при управе, а на рассвете снова допрашивали: кто такой Алексей, где он? Кто скажет, того сейчас же отпустят. Это была, конечно, полицейская ложь. Но никто не знал, где Алексей. Он своевременно ушел из Александровки.
Из Александровки по направлению Игрени нас повезли на подводе. Три полицая сидели рядом, впереди и сзади на подводах ехали еще по одному полицаю. По дороге мы разговаривали. Сергей предположил, что нас везут на восстановление железнодорожных путей. Но я был уверен, что меня везут на расстрел.
Последние часы перед расстрелом?
Мы проехали Игрень и направились дальше в направлении Днепропетровска. День стоял тихий и солнечный. По голубому небу плыли отдельными островками белые облака. Я мысленно прощался с окружающей предвесенней природой и жадно всматривался в каждый штрих ее красоты.
Нас привезли в Амур-Нижнеднепровскую комендатуру. Во дворе комендатуры стояло с десяток подвод таких же, как наша. Часть подвод выезжали со двора порожняком, после выгрузки всяких подозрительных мужчин и даже местных жителей. Другие подводы привозили новых арестованных. На всех уже были составлены списки. Только меня одного снова допрашивали. Наш полицай, немец-фашист и переводчик встали вокруг меня и начали задавать вопросы. Фашист спрашивал на ломаном русском языке, еврей ли я. Мне вопрос был ясен, но сделал вид, что не понимаю. Тогда вмешался переводчик и спросил: «Ты жид?» Я отрицал. Но он фашисту разъяснил, что я пытаюсь скрыть свою национальность, на что фашист ответил: «Ему это не удастся. Необходимо отметить в документах и указать при передаче».
Нас всех построили, проверили по списку, пересчитали и колонной по три человека в ряд повели через мост в город к тюрьме, где немцы устроили лагерь для военнопленных.
Пока оформляли передачу, нас держали у ворот, а потом открыли ворота и завели во двор. Лагерное начальство, пересчитав нас вновь и убедившись, что количество соответствует списку, отпустило наш конвой. Нас же повели в глубь двора, выстроили в три шеренги, и какой-то фашист скомандовал: «Кавказцы — два шага вперед. Узбеки, таджики, киргизы, калмыки, татары — 3 шага. Евреи — 4 шага. Русские и украинцы остаются на месте».
Я остался стоять на месте.
Меня не выдали.
Немец снова повторил команду. Сергей и Николай меня не выдали, несмотря на то что меня допрашивали в Александровке в их присутствии.
Всегда соображать, и быстро.
Немец скомандовал: «Всех в баню, а потом — на медосмотр». Баня была для меня губительной операцией, а тем более медосмотр. Но я в баню пошел, вымылся. Одежду продезинфицировали, я переоделся, и вместо того, чтобы идти стричься и на медосмотр, я пошел в туалетную и вышел оттуда, когда все прошли медосмотр. Все прошедшие медосмотр были стриженые, а я был заросший. Это обстоятельство меня очень волновало. К вечеру, когда я вошел в тюремную камеру 1-го корпуса, где нас разместили, я выделялся среди всех. Я не хотел попадать в одну камеру с Сергеем и Николаем, и мне это удалось. Мое стремление отделиться от них было вызвано возможной с ними ссорой. И тогда, со злости, один из них мог бы обозвать меня. Либо рассказать из сочувствия ко мне какому-нибудь соседу или товарищу по камере, не задумываясь о последствиях.
Камера была размером примерно 6x4 м. У входа стояла параша, на окне решетка. Окно обито железом под откос в виде кармана, так что виднелась часть неба. Спали все на цементном полу впритык друг к другу, в два ряда, с очень узким проходом посередине. Когда я поселился в камеру, она была не полностью заполнена, и я имел возможность занять место в середине камеры. Но и ко мне доносился запах параши, смешанный с общей духотой. Спали все на голом полу. Кто мог, подкладывал картон или тряпки. В моей камере поселились четверо игренских мужиков, пригнанных сюда вместе со мной. Тут был народ разношерстный — от шахтера и колхозника до инженера и капельмейстера.
На следующий день староста камеры повел на регистрацию. На каждого был заведен учет, все «поиграли на пианино», то есть каждому отпечатали пальцы в его карточке. Каждое утро всех выгоняли во двор, где формировали группы, команды, бригады для отправки на работу. Эти группы подбирались двумя унтер-офицерами преклонного возраста. Один из них был тощий, высокий, другой толстый и низкий. Комплектовали их по заказу приезжающих утром представителей армейских подразделений и конвоиров по заявкам предыдущего дня. Эти унтер-офицеры, да и сами пленные в основном изучили и знали, в какую группу, к какому представителю лучше попасть на работу, где кормят пленных, где не кормят, где какая работа по составу, по трудоемкости. Через две-три недели новые пленные уже в этих вопросах разбирались и каждый стремился, естественно, попасть к лучшему «покупателю». При появлении таких «покупателей» к ним устремлялось гораздо большее количество пленных, чем им требовалось. Унтер-офицеры быстро наводили порядок ударом кортика по голове одному-двум пленным.
Мне пришлось побывать на разных работах в разных местах. Рядом с тюрьмой были старые казармы, куда привели нашу группу для уборки помещения. После окончания работ в комнату, которую я убирал, зашел старый фашист и, недовольный моей работой, начал ругаться и гоняться за мной по комнате, чтобы ударить, но достать меня не смог. Я убегал, а фашист руками и ногами махал по воздуху. Хорошо, что был конец дня, и нас привели обратно в лагерь. Больше я к этому фашисту не попадал. Со временем толстый унтер меня приметил и при комплектовании команд на работу подзывал лично и тихо говорил на ломаном русском: «Становись, хорошее место». Так называемые «хорошие места» состояли в том, что там хоть и плохо, но кормили (объедками, остатками, недоедками).
Немец всмотрелся и понял…
Однажды поставил меня толстяк в команду к очкастому немцу. На вид он был холеный, здоровый, краснощекий брюнет. Нас повезли на Садовую в здание бывшей 80-й школы. Мы носили тюфяки со двора на 4-й этаж. На каждом этаже стоял вооруженный немец, в том числе и очкастый, который нас взял из лагеря. Этот очкастый всматривался в мое лицо всякий раз, когда я поднимался груженый. Наконец, он мне сказал по-немецки, что я еврей. Я притворился, что ничего не понял, но он громко и утвердительно повторил свое определение. А ведь я шел ему навстречу и мимо него должен был проходить еще в течение трех часов и думать, что он будет со мной делать, когда он про меня заявит, сейчас же или в лагере, как он со мной поступит? Я был уверен, что на этот раз судьба моя решена и биография закончена.
Время работы вышло. Шофер завел машину. Очкастый сел в кабину, а конвоиры в кузов. Значит, думал я, очкастый передаст свое «открытие» лагерному начальству. Приехали мы в лагерь, выгрузились. Очкастый нас передал по счету, сел в кабину и уехал. Хоть я следил за ним и не замечал, чтобы он кому-то что-то сказал в проходной лагеря, но волнение мое не проходило. Я все ожидал, что за мной придут в камеру. Ночь прошла без сна. Утром снова на «бирже» комплектовали группы. Но я к очкастому в группу не встал, старался с ним не встречаться, чтобы он меня не увидел, и пристроился в другую группу, которую комплектовал тощий унтер. В этой группе не машиной возили на работы, а гнали пешком. На следующее утро толстяк меня взял за рукав и спросил, почему я вчера не поехал в «хорошее место». Я перепугался, подумал, что очкастый все про меня уже рассказал. Толстяку я ответил, что товарищ меня попросил быть с ним в одной группе. Унтер удивился и ничего не ответил, только пожал плечами. Я понял, что очкастый промолчал.
Только не лазарет — это конец!
Как-то попал я на работу, где нас накормили отварной квашенной капустой. Повар был русский и щедро накладывал, кто сколько хотел. Я пожадничал, поел лишнее.
На следующий день я тяжело заболел желудком. Мне казалось, что это дизентерия. Меня страшно несло днем и ночью. Не было во что переодеться. Мне страшнее всего было попасть в лазарет, так как это означало подписать себе приговор. Поэтому я скрывал свою болезнь и вынужден был ходить на работы, и без того бессильный и замученный. Но к лагерному русскому фельдшеру я осторожно обратился за консультацией. Фельдшер посоветовал сухари и черный кофе. Стала проблема, где их раздобыть?
Черный кофе я попросил у немца-конвоира, охранявшего нас при переноске кислородных баллонов. Немец, к моему удивлению, оказался чутким, дал мне кофе и черные галеты. Женщины, где мы работали, принесли мне трое старых брюк, по моей просьбе, так что я мог уже переодеться, сменить брюки. Постепенно мое состояние улучшалось.
В здании швейной фабрики им. Володарского немцы устроили склады. Работая на этом складе, я встретился с Володей Кисленко, который приехал с немцами, как вольнонаемный по отбору автозапчастей. Я был под конвоем, поэтому мог с ним перекинуться несколькими фразами только на расстоянии, но ничего конкретного и определенного мы друг другу не сказали. Это была неожиданная, случайная и единственная встреча.
Когда из лагеря на работы нас водили пешком, часто, особенно в районе Комсомольской, Озерки, проспекта Пушкина и др., меня видели знакомые. Однажды у входа в парк Чкалова со стороны Комсомольской улицы, куда нас привели на земляные работы по устройству дороги, я встретил Юру Зварича из № 76 (дом Лурье) и Виталика Кашарновского. Виталик нес полхлеба и четвертинку отдал мне. А Юра Зварич ничего съестного не имел, но он скоро специально вернулся и принес мне четвертушку хлеба. Это была хорошая поддержка — и пищевая, и духовная. Я был рад, что они не прошли мимо, не просто поздоровались кивком головы, а проявили внимание и заботу. Больше на этот участок я не попадал.
Однажды я остался в камере, не пошел на работу, так как староста отнес мои ботинки в ремонт. Вместе со мной в камере остался еще один парень, молодой и шустрый. Звали его Саша. Он проверил содержимое в мешочках игренских мужиков, которым приносили передачи. Отрезал хлеб и другие продукты понемногу из четырех мешочков. Я его предупреждал о возможных неприятных последствиях. Но он меня успокаивал и делился со мной краденым. Я не мог удержаться от соблазна и принял его угощение.
По возвращении с работы игренцы обнаружили утечку и обвинили в этом Сашу. Он отпирался, ему не верили, набросились на него и выгнали из нашей камеры. Он до конца отрицал свою вину, поэтому и не мог сказать, что делился со мной.
Вскоре он заболел тифом. Староста камеры тоже заболел тифом. Я видел, как их обоих уводили в лазарет. Они выглядели ужасно. Похоже было, что они не жильцы, что дни их сочтены. Я удивляюсь, как меня и моих соседей по камере не прихватил тиф. Ведь мы лежали и спали тесно впритык друг к другу, завшивленные. Хоть баню и санобработку временами нам устраивали, от вшивости избавиться было невозможно. А я вообще старался избежать бани, чтобы меня никто не обнаружил по внешним ритуальным признакам.
Ботинки мне отремонтировали, и во второй половине дня староста принес их мне и объявил: кто хочет пойти на постоянную работу с жильем без возвращения в лагерь, — выходить во двор.
Из корпуса вышло десять человек, не ушедших на работу. В их числе и я. Нас построили в пары. Командовал переводчик. Он подходил к каждому, молча на ходу присматривался, а возле меня остановился, посмотрел в глаза и спросил — откуда, сколько лет, как зовут? Я ответил.
Он сказал: «Выйди, тебе не надо».
Вероятно, переводчик знал, что перед выпуском из лагеря производится процедура медицинской проверки, и он сознательно не хотел меня подвергать опасности. В душе я был ему благодарен.
Лагерь.
Я остался в лагере. Продолжал ходить на разные работы в разные места.
<…>
После работы, вечером, когда все пленные возвращались в расположение лагеря, начинал действовать лагерный базар. Сюда приносили, кто что имел, достал, получил или украл, кто хотел свой продукт или вещь обменять на другой продукт или другую необходимую ему вещь. Меняли сигареты, лимонад, махорку, табак, предметы одежды. Базар размещался напротив отдельно стоящей кухни. Зав. кухней, плешивый небольшого роста фельдфебель с крыльца кухни часто наблюдал за толкучкой базара и поглаживал своего колоссального пса-волкодава и, когда базар был в самом разгаре, при большом количестве людей неоднократно швырял в центр базара куски черного хлеба и одновременно спускал волкодава. Пленные бросались на хлеб, а волкодав на пленных. Фельдфебель стоял на крыльце и заливался от удовольствия громким смехом. Ему такая картина очень нравилась.
Пленным готовилось только одно блюдо: навар перетертых кукурузных кочанов, без кукурузных зерен. Кормили два раза в лень. Утром до работы и вечером после работы. К этой баланде выдавали 100 грамм хлеба. Баланду носили пленные в свою камеру по очереди. На кухне наливали ее в кадушки с ушками, в которые продевались трубки и на плечах двух человек относили в камеры. Я часто в порядке очереди с напарником нес баланду. Один раз, поднимаясь по лестнице, споткнулся, упал и облился горячей баландой. Пострадала вся камера. Вылитую баланду нам не добавили, но зла ко мне открыто никто не выразил.
В камере я познакомился с Вадимом Алексеевичем — военным капельмейстером. Как-то слышу, он насвистывает арию Ленского. Я обратил внимание на точную передачу мотива и высказал свое восхищение. Он об этом передал своему соседу, они улыбнулись. Тут же он рассказал, что в лагере ему предложили создать оркестр и он не знает, как поступить. Его сомнения меня удивили. Но после дальнейших высказываний я понял его преклонение перед немцами. Он выражал недовольство тем, что в музыке Союза ключевые места заняли евреи. Я стал избегать с ним встречи и тем более беседы. Внешне он был похож на интеллигентного, солидного мужчину — высокий, светловолосый, красивый, симпатичный. Оказался — немецким прихвостнем. <…>
До нас в лагере доходило эхо орудийных выстрелов, а временами раскаты канонад. Поговаривали, что идут бои под Лозовой. Из этого района в лагерь пригнали много народа — мужчин, юношей и мальчиков лет 14–16. Их было человек 50. Пронесся слух, как будто этих малолеток рождения 1925 г. и моложе будут отправлять домой. В эту нелепую молву трудно было поверить, но что-то с этими мальчиками проделать немцы намеревались. Их поселили в отдельный корпус, не брали на работы за пределы лагеря. Я решил тоже поселиться в этот корпус для малолеток. Корпус находился во второй половине двора. Это был небольшой дом в два этажа. Первый этаж занимали малолетки.
Я попросил старосту моей камеры помочь мне переселиться в этот корпус. Сказал, что я 1925 г. рождения. Он пообещал, однако ничего в этом направлении не делал. Чтобы заинтересовать его, я преподнес ему пачку сигарет, которые выменял на две пайки хлеба. Но и подарок не расшевелил его.
Я забеспокоился, махнул на своего старосту и как-то после работы пошел в этот юношеский корпус, обратился к его старосте, сказал, что я 1925 г. рождения и хочу перейти к нему. Он задал мне пару вопросов и согласился принять. В тот же вечер я поселился.
Тут было просторное помещение, не полностью заполненное, свободное для сна. Второе преимущество было в том, что нас не водили на работы за пределы лагеря. Все жили надеждами и наивно ждали возвращения домой.
Медосмотр, и снова медосмотр…
Через две-три недели нас собрали с вещами, построили. Сделали перекличку и повели в медпункт. Уйти я не мог. Положение было безвыходное, и я попал на проверку. В комнату впускали по три человека. Вызвали и меня. В комнате сидел, развалившись на стуле, закинув ногу на ногу, немецкий врач, а осматривал и прослушивал нас русский врач, молодой симпатичный брюнет. К моему счастью, раздевались мы только до пояса, брюк не сбрасывали. Врач меня прослушал, спросил, здоров ли я, на что жалуюсь. Я, безусловно, ответил, что вполне здоров и чувствую себя отлично.
Врач улыбнулся, а немец все время высокомерно смотрел на меня, и казалось, что он изучает — кто я есть? Я отвечал на вопросы бодро и уверенно, хотя все внутренности дрожали. Я оделся и вышел. Ноги подкашивались от нервного перенапряжения. Всех нас собрали, повели в баню. После бани снова всех пропустили через медпункт. На этот раз была проверка при спущенных штанах. Когда я увидел, что снова ведут в санчасть, я забежал в дворовую уборную, расположенную вблизи санчасти, и вышел из нее, когда всех снова строили и делали перекличку по фамилиям.
Это была последняя перекличка и построение в лагере со своими вещами, у кого они были. Нас под охраной вывели за ворота. Вместе с нами вывели взрослых лозовчан, и всех повели на железнодорожную станцию, погрузили в три товарных (телячьих) вагона, плотно заперли и подцепили к товарному поезду, в котором увозили в Германию на работы гражданскую молодежь. Они ехали без охраны, на остановках выходили, бегали по воду, подходили к нашим закрытым вагонам, с нами переговаривались. Немцы-конвоиры отгоняли их от наших вагонов. Видимо, эта первая партия молодых людей в Германию ехала самостоятельно, добровольно, поддавшись на удочку пропаганды газет, а также расклеенных по городу плакатов и объявлений, в которых превозносилась высокая германская культура труда, уровень и условия жизни, возможность получения образования.
Перед посадкой нас смешали со взрослыми мужчинами из лагеря, плотно набив вагоны. Общаться с внешним миром можно было только через отверстие оконного проема в верхней части стенки. Тот факт, что нас смешали со взрослыми, меня расстроил. Я начал снова оглядываться и опасаться разоблачений. В пути нас не кормили, не давали ни кусочка хлеба. Конвоиры вместе с нами ехали в Германию в отпуск и весь скудный сухой паек забрали себе, не выделив нам ни грамма. В вагоне царил голод.
Иногда из соседних вагонов нам пытались передать через «телячье» окошко что-нибудь поесть из домашних харчей, взятых в дальнюю дорогу. Несмотря на то, что немцы не разрешали делать такие передачи, кое-что в наш вагон попадало. И тут же у окошка расхватывалось теми, кто был поближе. Однажды и я, стоя у окошка, получил от девушки половину буханки хлеба. Не успел я повернуться от окна, меня окружили, стали ломать куски, так что у меня в руках остался ломтик грамм так в сто. Я не проявлял сопротивления и не пытался себе оставить больший кусок из этой полбуханки. Духовное и моральное состояние мое было подавлено. Я ждал своего последнего часа и в то же время оглядывался и ловил на себе взгляды окружавших меня пленных.
Со всеми вместе, и будь что будет!
Первая наша высадка была в Польше. Нас расположили в бараках лагеря, вблизи какого-то провинциального города. За окном под охраной немцев на дороге работали евреи. Немец кричал на них, ругался. Один старик-еврей, обращаясь к нам в открытое с решеткой окно, спросил иронически: «Чего он кричит, вы понимаете? Я не понимаю».
Тяжело было смотреть на этих несчастных, но они были живы, их не расстреливали, и у меня грешным делом мелькала мысль: может, примкнуть к ним, и пусть меня постигнет одна с ними участь.
Я думал, если меня обнаружат одного среди всех пленных, то тут же и прикончат, а этих евреев еще держат, хотя их участь ужасна и, вероятно, уже предрешена. Но мне почему-то хотелось быть вместе с ними.
Опять банные процедуры… а все-таки я за границей, здорово…
Долго размышлять мне не пришлось. По команде нас подняли, повели к пищеблоку, дали отвар из брюквы и снова загрузили в эти три телячьих вагона. Следующая высадка была в Люблине. Здесь нам устроили индивидуальную санобработку: на каждого отдельно брызгали насосом какими-то растворами из двух баллонов, потом гнали на обмывку в баню. Всю эту процедуру я прошел благополучно.
Люблин был последним пунктом высадки из вагонов перед Германией. Я подумал, что еще и Германию увижу одним глазом.
В Германии нас выгрузили в военном городке под Хаммельбургом. <…> Наш поезд заехал в зону, вагоны открыли, все вышли из вагонов, и наши военнопленные смешались с гражданскими. У нас на верхней одежде были отпечатаны две латинские буквы KG (Kriegsgefangene), что означало «военнопленный». Мы сбросили с себя эту верхнюю одежду, чтобы раствориться незаметно среди всего эшелона. Немцы дали команду построиться всем, кто вышел из наших трех вагонов, однако эту команду никто и не думал выполнять. Тогда построили весь эшелон, разбили на группы и повели в баню. Баню обслуживали русские пленные. Все начали раздеваться, а я, во избежание зла, воспользовался старым приемом и засел в туалетной. Вышел из нее после того, как увидел выходящих из бани ребят моей группы. Они внешне резко отличались от меня и обращали внимание на мою не пропаренную баней физиономию и нестриженую голову. Из бани нас повели в расположение лагерей для военнопленных.
Тут были французские и английские лагеря по одной стороне дороги, а с противоположной стороны дороги, в десяти метрах, находился лагерь комсостава советских пленных.
Нас завели в ворота на дорогу, которая отделяла между собой эти лагеря, огражденные металлической сеткой. Здания лагерей были одноэтажными сборно-разборными бараками. Когда нас завели в ворота, меня кто-то громко окликнул по имени: «Гриша». Я не сразу расслышал этот окрик, и мне соседи по группе показали, кто меня зовет. Я оглянулся и увидел Сергея и Николая из Александровки. Их из Днепропетровского лагеря увезли в Германию как военнопленных гораздо раньше, чем меня. Сейчас они были отделены от нас проволочной сеткой и переносили на плечах конструкции сборных бараков. Задержаться и поговорить со мной им не удалось, конвоир пинком погнал их вперед. Я сравнивал наше положение. Они были пленные, имели ужасно жалкий, бледный вид, переносили тяжелые конструкции. Гражданская молодежь, хоть и не свободная, имела некоторые преимущества, на мой взгляд, по сравнению с пленными. Лично я с напряжением ждал: что же со мной будет дальше, несмотря на то что я временно был в лучшем положении, чем Сергей и Николай.
За нами закрыли дорожные ворота. В лагере для наших пленных содержались и крупные чины, вплоть до генералов. Генералы на работу не ходили. Питанием их поддерживали остальные пленные, за счет своего пайка.
Французские и английские пленные жили гораздо лучше наших. Они устраивали встречи по борьбе. Охрана разрешала им такие развлечения, а мы наблюдали через металлическую решетку ограды. Наши пленные говорили, что англичане и французы получают посылки через Красный Крест. Много французов по желанию были из лагерей освобождены для постоянной работы в сельском хозяйстве и промышленности Германии, с проживанием по месту работы. Французы говорили, что эти условия освобождения их из лагерей согласовал Петен — глава Вишийского правительства, подписавший сепаратный мир с фашистами.
Опасности на каждом шагу.
Во второй половине дня приехали представители из ведомства «Arbeitsdienst». Это ведомство поставляло рабочую силу. Комплектовали партии для отправки на работы. Я не подходил к столу регистрации, не знал, как поступить, куда, в какую группу примкнуть.
Фабрик, заводов и других предприятий я старался избежать, чтобы не попасть в общежитие, где бани, медосмотр и другие процедуры меня моментально разоблачат. А в сельское хозяйство подбирали тех, кто уже в нем работал или обладал внешними признаками здоровья и мозолистых рук.
Постепенно регистрация и отбор в группы покупателями рабочей силы подходил к концу. Мне повезло, я попал в сельскохозяйственную группу. Мне повесили личный порядковый номер. Пока мое желание претворялось в жизнь, но грядущая опасность подстерегала меня на каждом шагу.
Из Хаммельбурга нас, человек двести, повезли железной дорогой в город Кам. Тут снова медосмотр. На мое счастье, кроме рентгена ничего не проверяли. В Каме нас разделили на четыре группы. Мою группу по железной дороге повезли в Кетцинг — маленький городок районного значения. Недалеко от железнодорожной станции нас разместили в пустом двухэтажном домике, в котором не было жильцов. Мы, по команде охраны, натаскали себе для сна солому. Я поселился на втором этаже. Напротив нашего домика, по другую сторону железной дороги взаперти под охраной находились человек шесть наших пленных. Мы видели их сквозь решетки. Они пели наши песни. Охранники их ругали, что-то в них швыряли, а они продолжали петь.
Нас водили на работу по погрузке и разгрузке железнодорожных вагонов. На четвертый день во двор заехали две легковые машины. Из одной вышел мужчина-врач и молоденькая женщина, медсестра. Одели белые халаты, установили на столик пишущую машинку. Из другого автомобиля вышел мужчина — высокий лысый старик и женщина.
Врач и сестра приступили к медосмотру. Каждый подходил к медсестре, она записывала личный номер, который был приколот к одежде еще в Хаммельбурге при формировании групп. Потом, голых, в чем мать родила, осматривал врач. После осмотра медсестра делала отметку против каждого номера, прошедшего осмотр.
Увидев эту процедуру, я обомлел. Как быть, что предпринять? Времени на обдумывание не было. Очередь двигалась, мое время сокращалось. Я забежал на второй этаж в комнату, лег на свое место и решил, что при таком порядке осмотра единственное мое спасение может быть только в случае, если кто-нибудь другой, прошедший уже осмотр, оденет мою рубаху с моим номером и пройдет таким образом. В этот момент в комнату зашли два моих соседа по комнате: Ваня и Федя. Я спросил: «Ну как, все в порядке? Прошли?» Я им сказал, что мне надо тоже идти на медосмотр, но у меня сыпь на теле и меня отправят в лазарет, откуда живым мне не выйти. И тут же я попросил, чтобы Ваня одел мою рубаху с номером и пошел на осмотр вместо меня. За это я ему пообещал до конца нашего пребывания в этом доме отдавать свою пайку хлеба. Ваня немного помялся, но после того, как Федя ему сказал: «Пойди. Выручи соседа», — он согласился. Мы быстро поменялись рубахами, и он пошел. Я с замиранием сердца ждал его возвращения. Вскоре он вернулся, совершенно спокойный и сказал, что все в порядке, прошел осмотр, ничего его не спрашивали. Мы снова поменялись рубахами, каждый надел свою, со своим номером.
После осмотра старик и дама, красиво говорившие на русском языке, на каждого завели карточки и в них впечатали некоторые демографические сведения: фамилию, имя, отчество, где родился, национальность, год рождения. Номера у нас забрали. Русская дама беседовала с нами. Обращаясь к нам, она называла нас «господа». Это звучало очень смешно. Один из нашей группы спросил у нее:
— Скажите, пожалуйста, фамилия того мужчины не Кривошеев, который был товарищем министра просвещения России?
— Да, — ответила она. — Мой муж был товарищем министра просвещения. А откуда вам это известно и как вы его узнали?
— Я его узнал по фотографии, — ответил он и добавил, что он сам преподаватель истории.
В конце дня комиссия уехала. В этом доме мы оставались еще три дня. Я регулярно отдавал свою пайку хлеба с благодарностью моему спасителю Ване. Он не представлял истинную цену его невольной услуги, благодаря которой в тот период мне была спасена жизнь.
На четвертый день за нами прибыли «покупатели». Нас разобрали по человек 10–12 в каждое село и вместе с карточками передали бургомистрам.
Бывает и хорошо — знать немецкий язык.
Я попал в село Трайдерсдорф. Бургомистр, который нас «закупил», всю дорогу от Кетцинга до Трайдерсдорфа периодически задавал мне вопросы — кто я, откуда, что умею, кто родители и т. д. Я ему кое-как отвечал. Он меня кое-как понимал. По внешнему виду я ему лично не подходил. В нашей партии были ребята покрупнее меня, гораздо здоровее и знающие сельхозработы. Но он меня взял к себе только потому, что я мог его понять. Он так всем и объяснял.
Бюргер по кличке Кропот.
Фамилия его была Мельбауэр, звали Иозеф (Иосиф), но по-домашнему Сеп, а кличка Кропот. Вместе со мной он себе взял нашу девушку Лиду Хоменко из Верхнеднепровска. Кроме того, у него уже давно до нас работал поляк Михал, мой ровесник, блондин с заячьей губой, отлично знающий сельхозработы, и немецкая девочка-батрачка Анна лет 14–15, красивая блондинка с косичкой.
У Кропота мне пришлось участвовать во всем комплексе сельхозработ и лесоразработках в Баварских Альпах.
Кропот был скрытый деспот, хотя старался показать себя общительным либералом. Часто говорил со мной о политике и удивлялся моему знакомству с историей Германии, ее деятелями искусства, литературы, науки, говорил, что я знаю о Германии больше, чем немцы. Он, конечно, в этом отношении мог меня сравнить только со своими односельчанами.
Однажды он мне сказал, что я похож на еврея, и рассказал, как его и других немцев выручали евреи, давая взаймы деньги. В то же время он был пропитан фашистской идеологией, делил людей на высшие и низшие расы. Утверждал, будто бы поляки в одну ночь вырезали в приграничном городе Гляйвице всех немцев, что явилось причиной нападения Германии на Польшу, будто Союз первым напал на Германию. Кропот очень часто читал мою карточку, в которой было напечатано с моих слов, что я родом из Сальска. Он нашел Сальск на карте и определил, что я казак по происхождению. Этого мне и надо было. Но я, зная его упрямство, отрицал, что я казак, говорил, что дед мой казак, а отец мой учитель. Кропот настаивал на своем открытии моего казачьего происхождения, доказывая с пеной у рта, что если дед мой казак, так и отец мой казак, хоть по профессии он и учитель, а я, сын казачий, тоже казак. Вот этого мне и надо было добиться от Кропота. Этот факт я имел в виду, когда отвечал на вопросы при составлении на меня карточки. Кроме того, я знал, что из Сальска запросить обо мне не представится возможным.
О том, что я казак, Кропоту подтвердил местный ксендз, который в Германии является самым большим ученым авторитетом. Он объяснил Кропоту, что по внешним признакам курчавых волос я тоже похож на казака. С этого времени, когда Кропот меня ругал, он обязательно выговаривал: «Проклятый, отвратительный казак». Мне такие его ругательства очень нравились. Они были прикрытием и отвлекающим фактором и еще одним очком в мою пользу. Однако местный почтальон, старый немец, продолжал уверять Кропота, что я еврей. Но для Кропота авторитет ксендза был превыше всего.
В Трайдерсдорфе, кроме меня и Лиды, прибыли к другим хозяевам Галя и Нина. Все три девушки из Верхнеднепровска. Нина через два месяца удрала от хозяйки: муж ее хозяйки был на фронте. Нину разыскивала полиция, и в этой связи нас допрашивали. Через пару месяцев от Нины пришло письмо. Работала она где-то в курортном городе на западе. По соседству с нами работали у разных хозяев Митя Радченко из Верхнеднепровска, Толя Черный из Пятихаток, Вася Прокопчук их Божедаровки, его отец был председатель колхоза. В 30-е гг. его расстреляли за падеж лошадей, которых кто-то отравил. Из бывших солдат Красной Армии тут были Миша-узбек из Ташкента, Толя Зеленый с Урала и Виктор «Рыжий» из Сибири.
В Трайдерсдорфе была кирха (церковь). Все местные жители регулярно, нарядно одетые, по воскресеньям и праздникам посещали эту кирху. Служба сопровождалась органом. На органе играла дочь местного помещика. После службы по возвращении из кирхи все переодевались в рабочую одежду и трудились. В пору жатвы и сенокоса работали без выходных почти все немцы в Трайдерсдорфе и нас заставляли. В основном мы в воскресные зимние дни были свободны. Мы собирались в деревенской пивной, выпивали по одной-две кружки пива. Хозяева платили нам еженедельно по 1–2 марки, так что на пиво хватало. В канун религиозных праздников они дарили что-нибудь из одежды. Питались мы за одним столом и одинаковой пищей, главным продуктом был картофель. Жилищные условия наши были удовлетворительными. Все жили в капитальных комнатах, имели отдельные кровати, спали на перинах и укрывались перинами. Так что наши материально-бытовые условия, а также питание и свобода передвижения были гораздо лучше, чем у всех пленных и угнанных для работы на заводах, фабриках, шахтах, стройках и других крупных объектах.
Я знал о состоянии дел на фронте. Даже по фашистским сводкам можно было определить перелом войны в пользу Красной Армии. Поражение немцев в Сталинграде, окружение большой группировки и взятие в плен командующего 6-й армии фельдмаршала Паулюса было объявлено в Германии и отмечено трехдневным национальным трауром. На мой вопрос о боях в Сталинграде Кропот отвечал:
— Сталинграда не существует, там голое место.
— А кто же победил? — спрашивал я.
— Никто, — отвечал Кропот.
Я убью его, и тогда мне конец…
Мои стычки с Кропотом принимали все более острый характер. В лесу он на меня замахивался ломом или цепью. Я принимал защитную стойку и с большим трудом воздерживался от ответного удара по голове Кропота.
Эта опасность назревала и могла закончиться для меня трагично. Оставаться у Кропота я не хотел и твердо решил от него уйти. Может быть, этот шаг был неразумным, не до конца осмысленным, опасным для моей жизни? Да, так и было. Но решение мое было твердым и непоколебимым.
И вот в ноябре 1943 г. однажды утром я поднялся, оделся и сказал поляку Михалу, что ухожу. Он был ошеломлен моим поступком, стал категорически отговаривать меня и доказывать, что это не к добру. Но я ушел.
У меня не было разработанного плана побега. Я знал, что при задержании буду разоблачен и ликвидирован. Я пошел на Кетцинг. По пути я взвешивал все возможные варианты моей перспективы и ничего разумнее не мог придумать, как пойти в полицию и заявить, что я сбежал от Кропота, так как не мог вынести его издевательств. Такое решение я принял потому, что сам факт моего прихода в полицию, как я полагал, маскировал меня и был отвлекающим маневром для полиции. И вот я захожу в здание полиции, слышу громкий разговор на втором этаже. Поднимаюсь и вхожу в комнату. Все затихли и обратили на меня внимание. Начальник спросил — в чем дело? Я притворился наивным и рассказал, что с Кропотом работать невозможно, он бьет ломом и цепью (нашел кому жаловаться). Начальник, улыбаясь, спросил:
— Как же ты остался жив? Если бьют ломом и цепью, то убивают, — и, приняв строгий вид, приказал мне немедленно возвращаться обратно к Кропоту. К вечеру я вернулся. Увидев меня, Кропот ничего не сказал и не спросил. Михал говорил, что Кропот не поверил моему побегу, он был уверен, что я вернусь, что я ушел погулять, потому что я лентяй, не хотел в этот день работать. Кропот еще говорил, что по его желанию я могу быть отправлен в лагерь, стоит ему только обо мне заявить.
Я все равно сбежал — только чем же это кончится?
Через три дня я снова сбежал в Кетцинг, покрутился по городу, зашел в больницу навестить Васю Прокопчука, согрелся и снова пошел в полицию, поднялся в ту же комнату, и передо мной возник во весь громадный рост полицейский инспектор Берг, о котором Кропот рассказывал, что он набил себе руку в Польше и не дай Бог попасть к нему в лапы.
Берг не дал мне высказаться и, услышав, что я пришел от Кропота, с ругательским криком вытолкнул меня на лестничную площадку и, столкнув вниз с лестницы, пригрозил, чтобы я немедленно был у Кропота и работал. Он проверит.
Когда я вышел из полиции, я не знал, как быть, куда идти. Одно для меня было ясно: возвращаться к Кропоту я не буду.
Что делать, как быть, как поступить? Этого я не мог решить. Время работало против меня. Бежать было некуда, несмотря на то что фактически побег был уже совершен. Однако шансов на его успех не было. Очень много лиц разыскивалось. И если любой другой беглец наказывался за побег лагерем или работой на каторге, то для меня даже такая мягкая мера наказания в конечном итоге закончилась бы разоблачением и крахом, так как на работах, где сосредоточена группа людей, такой конец был неизбежен, в связи в общими банями и комиссиями.
Так я прикидывал, рассуждал и пришел к выводу, что нельзя допустить быть пойманным, лучше самому пойти в тюрьму и сдаться под арест. Таким поступком я пускал пыль в глаза полиции. Начальник тюрьмы, оформляя мой арест в своем кабинете, сообщил про меня в полицию, задавал вопросы, заполняя карточку, говорил, что знает Кропота с отрицательной стороны.
Позвонил из полиции Берг. Во все горло он орал:
— Этот проклятый поляк у вас?
— Он не поляк, он украинец, — отвечал начальник тюрьмы.
Берг еще что-то прокричал, начальник тюрьмы ему ответил, повесил трубку и проводил меня во двор. Во дворе арестанты пилили дрова, рубили их и укладывали в штабеля. По окончании работ меня завели в камеру, где находился один француз. Француз, звали его Франсуа, работал на амуничной фабрике в Кетцинге. Франсуа был из военнопленных. Как многие французы, по согласованию с Вишийским правительством Петена, был переведен по желанию из лагеря военнопленных на работы и проживание по месту работы и приравнивался к «цивильным».
На этой фабрике работало и проживало много французов и девушек из Союза, угнанных в Германию. Франсуа был низкорослый, коренастый. Он попал в тюрьму, как он говорил, за то, что не выполнял требования мастера-немца по ускорению работы рукояткой. Когда немец его подтолкнул и попытался ударить, Франсуа, будучи боксером, защитился и отбросил немца. Отсидел он в тюрьме месяц и вернулся снова на фабрику. С ним обошлись либерально. Если бы так поступил русский или поляк — концлагеря им бы не избежать.
Тюрьма — значит, баня, что делать?
Через неделю в нашу камеру посадили украинца — Николая Мельниченко, родом из Казахстана. Служил срочную в Красной Армии старшиной, бежал из плена. На следующий лень нам предстояла баня. Я очень волновался, обдумывая, как мне поступить. В баню отправляли всю камеру, избежать ее не было никакой возможности.
Сказать? Не сказать?
Франсуа я почему-то не очень опасался, полагая, что он не разбирается в этих тонкостях. А вот Николая я не знал. Проработал с ним во дворе всего один день, мало беседовал. Разговорились мы в камере перед сном. После более тесного знакомства я должен был решить, как поступить: отдать себя в его власть, свою жизнь на его совесть, признаться и предупредить его о том, что мне грозит в случае разоблачения?
Доверяя ему свою судьбу, я бил на чувства гуманности и одновременно, уже не дожидаясь завтрашней бани, мог узнать реакцию Николая на мое признание.
В то же время я рисковал своим признанием, поскольку он мог бы и не знать про обрезание или не разбираться в нем и внешне не подозревать во мне еврея, и я прошел бы тюремную баню без последствий. И все же я пошел по первому пути. Раскрыв карты, я услышал (это было в темноте) его ответ:
— Не бойся. У нас в правительстве много евреев, и Молотов еврей.
Я с облегчением выслушал успокоение Николая, но заметил, что Молотов не еврей. Он со мной не согласился.
В бане я его не стеснялся, вернее, не боялся.
Он освободился из тюрьмы раньше меня, и, несмотря на мою просьбу держать мой секрет в тайне, он проболтался моему знакомому Ильку, который мне об этом после войны рассказал. Илько был хороший и надежный парень. Мы с ним продолжали служить в Румынии. Но если бы Николай без злого умысла проболтался кому-нибудь другому, мне пришел бы конец. Илько до войны жил в Ворошиловграде, работал пожарником, воевал, попал в плен.
Кропот просит меня вернуться.
В тюрьме я просидел 21 день. За это время приходил дважды за мной Кропот и требовал, чтобы я возвратился к нему обратно, в противном случае, если он захочет, меня отправят в концлагерь. После его первого посещения начальник тюрьмы, присутствовавший при разговоре, сказал, что не надо обращать внимания на его речи.
Во время второго свидания Кропот уже просил меня возвратиться к нему, обещал мир, почти извинялся, но когда я наотрез отказался, он снова перешел к угрозам.
Анализируя свое поведение, я сейчас могу с уверенностью утверждать, что для сохранения жизни я должен был вернуться к Кропоту, а не проявлять рискованное упрямство. Больше того, я не должен был уходить от Кропота, так как это тоже было связано с колоссальным риском.
За этот период в тюрьму дважды приходил для дознания и допроса полицейский инспектор Цоха. Он со мной мирно беседовал, расспрашивал, кто я, откуда родом, почему я знаю немецкий (я его знал очень примитивно), кто мои родители и каким образом я попал в Германию.
Немцы бывают ничего…
Мне повезло, что мною занялся не Краузе, а Цоха. Я ему отвечал по заранее приготовленной версии, как это было отражено в моей карточке, хранившейся у Кропота.
В конце второй беседы Цоха сказал: «Получишь хорошее место».
Через неделю за мной пришел новый хозяин, старик лет 65–67, высокий и коренастый, в старой одежде. По пути в свое хозяйство он расспрашивал, что я могу делать, где работал и т. д. Из тюрьмы мы шли пешком, поэтому я понял, что новое место моей работы будет где-то близко от Кетцинга или в самом городе. Я не ошибся.
Хозяйство было большое: лесопилка и мельница, сельское хозяйство и лесоразработки в Баварских Альпах. Лесопилка и мельница стояли на реке, по которой сплавлялся лес на распиловку. Вода приводила в движение механизмы и машины. Владельцами всего хозяйства были братья Мюллеры: Генрих, который меня привел из тюрьмы, заведовал производством и сам физически трудился, Франц 67–68 лет заведовал бухгалтерией и финансово-операционной работой. Физически он был больной, руки и ноги поражены ревматизмом. Иозеф — старший из братьев, очень больной, с трудом передвигался с помощью палочки, за пределы двора не выходил и постоянно рассказывал, как он тяжело трудился. <…>
Из работников были немцы: на пилораме мастером Иоганн-белобилетник, в коровнике батрачила Берта, конюхом был 18-летний Феликс, с бельмом в глазу. До меня у Миллеров работал Петя — украинец из Пятихаток. Он подрался с Феликсом, и его засадили в лагерь, откуда его освободили американцы.
Меня поселили во дворе, в комнате над коровником, на бывшую Петину кровать, рядом с кроватью Феликса. Спал я на перине и укрывался периной. Зимой комната не отапливалась, постель была сыровата, но под периной я согревался. Вскоре Феликса призвали, как и многих других, негодных к службе его товарищей.
Отношение ко мне со стороны стариков-хозяев, молодой хозяйки, ее сестры Марии, Феликса и Берты было нормальное. Я не могу вспомнить случая, чтобы кто-нибудь говорил со мной повышенным тоном. Старики и хозяйка с детьми питались отдельно, а все остальные: Мария, поденщицы, Роза, Берта, Феликс и я — ели за одним столом одну пищу. Мне приходилось иногда ездить за лимонадом и пивом на завод. Дочь хозяина завода много и мило со мной говорила и просила перевести на немецкий пошлые фразы и ругательства. Я стеснялся, а она настаивала. Однажды я увидел ее на прогулке с офицером, и мои симпатии к ней пропали.
В Кетцинге было два производства, на которых работали и жили русские девушки: мармеладная фабрика и амуничный завод.
«Свои» — опаснее.
После освобождения из тюрьмы все русские меня поздравляли, и даже западенец[18] Владык из Трайдерсдорфа пришел в Кетцинг и поздравил меня. Поздравлял меня также с Новым 1944 годом. Я понимал, что эти поздравления неискренни. Вася Прокопчук рассказывал, что некоторые хлопцы, особенно Владык, договаривались поймать меня, раздеть и проверить на обрезание. От такого шага они воздерживались потому, что я прошел комиссии осмотра в лагерях и все те комиссии, которые проходили они вместе со мной за пределами лагеря. Кроме того, время работало не в их пользу, фашисты отступали, и их, я думаю, пугала расплата.
У меня, кроме Васи, был еще один доверенный друг — Толя Зеленый. Он меня информировал также, как и Вася, об обстановке опасности и кознях вокруг меня. Однажды зимой 1944 г. Вася меня предупредил, что должна быть проверка мандатная и медицинская. Я не знал, что делать, как поступить. Проверки долго не было.
Но в Кетцинг прибыл представитель от Власова — генерала-предателя, командующего так называемой РОА (Русская освободительная армия). Этот агент Власова выступил с провокационной речью, склонял всех к антисоветизму, предательству, играя на голоде 1933, репрессиях 1937 г. Говорил об освободительной миссии РОА, превозносил Власова. Все его выступление свелось к тому, что надо пополнять ряды РОА, вначале добровольно, а позже мобилизационно. Все его слушали внимательно и молчаливо, вопросы не задавали, но впечатление от встречи было отвратительное. Правда, девушки заплакали, когда он говорил о жертвах голода 1933 г. и читал об этом стихи. Я искал выход из этой ситуации и решил, что буду бежать в случае призыва. Но время прошло, и призыва не было.
Чуть что — бежать, естественно! Кажется, уже немного…
В РОА служил Виктор, брат Ольги, которая работала на амуничной фабрике. Я часто видел его в мундире — копии немецкого с ромбической нашивкой на рукаве — «РОА». Встречал еще несколько власовцев, но знаком с ними не был. Из Трайдерсдорфа двое — Миша-узбек и Толя Черный — вступили в армию и в немецкой форме приезжали в Кетцинг прощаться. Я не понимал их цели, они говорили, что так нужно, и не объясняли ничего. Быть может, они решили таким образом перебежать на сторону Красной Армии? Только такое намерение могло их оправдать.
Для угнанных из Союза издавался журнал «На досуге» и власовская газета. В газете печатали «Манифест свободной России», возносили Власова, расписывали его биографию, его выступления, а также окружавших его предателей. В немецкой прессе была напечатана фотография встречи Гиммлера с Власовым и сообщалось о подписанном между ними договоре.
В конце 1944 г., когда было видно, что крах фашистской Германии неизбежен, Власов выступил с кощунственной речью, я помню его слова: «Мои кадеты рвутся в бой (?)! Но подождите, дорогие — еще не наступило ваше время».
Когда немцы были окружены в Венгрии, один раненый власовец из госпиталя пытался меня убедить, что немцы выйдут из окружения, что их никто не победит. Он говорил то, чему сам не верил.
Перед открытием второго фронта многих русских девушек и парней из предприятий организованно отправляли на запад[19]. Мы не знали, куда и для чего. Но я заволновался, как бы очередь не дошла до меня? Я снова решил: если начнут брать от хозяев из сельского хозяйства — придется идти на риск — бежать.
Однако, я мысленно отмечал, как мне повезло, что я как одиночка попал к хозяину.
Вместо призванного в армию Феликса батрачить пришел откомиссованный из армии по психоневрастении Рихард. С ним у меня установились очень сухие отношения, в беседах мы не касались политики. Он не проявлял инициативы, и я не вызывал его на откровенность. Феликс же презирал Гитлера, его режим и войну и часто высказывался об этом, когда мы оставались наедине.
Союзники все чаще и интенсивнее бомбили города Баварии. Бомбовые удары доносились в Кетцинг. Увеличился приток беженцев в Кетцинг из больших городов запада Германии и Баварии, в связи с открытием второго фронта и разрушением городов авиацией союзников.
В начале 1945 г. хлынула лавина беженцев из Пруссии. Вместе с ними в Кетцинг пришел Иван Федоренко, которого поселили со мной вместо Рихарда, взятого по тотальной мобилизации. Федоренко, по его словам, родом из Новомосковска, раскулаченный, отбывал 10 лет в ссылке, антисоветчик. Может быть, он был полицаем или другой немецкой шавкой при оккупации.
Весной над Кетцингом впервые появился американский самолет. В это же время через Кетцинг из Чехословакии отходили на запад разбитые фашистские войска, и часть их на переформировке оседала в Кетцинге. Здесь скопилось много войск, в том числе и частей СС, разбитых и озлобленных.
Город усиленно патрулировался. Пропаганда Геббельса не переставала трубить о непобедимости рейха. В то время, когда до победы оставались буквально считаные дни, на стенах зданий и бортах автомашин вывешивались плакаты: «1918 год не повторится», «Саботажников — к расстрелу», а также издавались и печатались картины, запугивающие народ полным физическим уничтожением от младенцев до глубоких стариков в случае прихода врага.
К моим хозяевам прикрепили военнопленного итальянца. Он расхваливал коммунизм.
Американцы! И какое счастье — ходить сколько влезет в баню и на медосмотр.
Когда в Кетцинг вошли американцы, вместе с ними появилось много русских освобожденных из лагерей. В первые дни все крупные чиновники и власти, полиция и жандармы были задержаны и увезены на машинах для проверки и установления личности. Из тюрьмы все заключенные были освобождены, армия разоружена.
Однако через два-три дня всех чинов, полицию и жандармерию отпустили, они продолжали ходить в своей форме и служить новым властям, и так старались, что засадили в тюрьму, с разрешения американцев, троих наших парней. По этому случаю мы пошли с жалобой к военной американской администрации, которая моментально положительно отреагировала, извинилась и предупредила, что русских можно задержать, арестовать, только по согласованию с командованием Красной Армии, в исключительных случаях.
При американцах мы прекратили работать у немцев. Питание добывали вымогательством, грабежом, воровством.
Американские солдаты, особенно негры, к нам относились хорошо, а некоторые чины военной администрации — надменно и иронически.
Фашистская армия была разоружена, но не взята в плен. Все формирования, части, подразделения оставались в своем составе, со своими командирами. Регулярно проводились построения, поверки всех видов. По вечерам организовывались веселые костры воспоминаний со спиртным и ужином, бахвальством о былых победах на Восточном фронте.
В Кетцинге после прихода американцев появились группы русских, освобожденных из концлагерей, из плена, а также некоторые служившие в германской армии и власовцы, сбросившие теперь мундиры. Все эти неорганизованные группы сами себе добывали питание, рыская по подвалам и погребам немецких бюргеров и бауэров. Обстановка складывалась так, что немцы организовали защиту своих граждан, вероятно, по разрешению американцев.
За мой отказ продолжать работать Берта-батрачка ругала меня и позорила. Дело дошло до того, что я вынужден был оттолкнуть ее от себя. За это она привела немца (в гражданской одежде), и он меня строго предупредил. Больше со мной подобных случаев не было.
Я с нетерпением ждал дня отправки в Союз после освобождения нас американцами. И вот в июне нам сообщили о подготовке к выезду. Собрались все, кто хотел уехать домой. Тут были и ранее служившие в немецкой армии и власовцы. В нашей партии таких предателей, которых я знал и видел в мундирах, было четверо. Тут были и те, которые боялись возвращаться в Союз и агитировали не ехать других. <…>
Нас погрузили в грузовики, оборудованные для перевозки людей. Командовали колонной американцы, шоферами были немцы. Шофер нашей машины говорил, что он коммунист, освобожден из концлагеря.
Мы проезжали по городам, разрушенным бомбежкой, авиацией наших союзников. Высадили нашу колонну в Австрии, в лагере над Дунаем, на его коренном берегу. На противоположном берегу и дальше вглубь размещались корпуса завода. Нам были видны крыши этих корпусов, замаскированные под цвет волны Дуная. <…>
Из Австрии нас повезли в Чехословакию. На границе американцы нас передали Красной Армии.
Чехи встречали восторженно. В г. Брно нас расположили в капитальных многокорпусных зданиях. Тут начали просеивать через контрольную проверку с составлением документов, в которых был записан весь путь от начала войны до ее последнего дня. В конце проверочного опроса проверяющий спросил: «Кто может подтвердить достоверность сказанного?» Я назвал Ивана Рябо-шапку из-под Лозовой, который знал меня, начиная с лагеря для военнопленных в Днепропетровске, бывшей тюрьмы — с 1942 г. и до конца войны. <…>
В Брно нас водили на концерты, в театр, по городу. Город очень красивый. Архитектура зданий, планировка улиц, площадей поражают своим великолепием. Всюду чистота, аккуратность, порядок, несмотря на то что это крупнейший после Праги промышленный центр Чехии.
По окончании проверки каждого был произведен отбор в составе примерно роты из бывших военных. В эту роту попал я. Нас маршем повели на Братиславу — столицу Словакии.
По пути нам несколько раз встречались группы наших солдат и офицеров. Нас сопровождал офицер, мы были одеты в штатское. На мне были американская солдатская куртка х.б.[20], цвета хаки. Однажды один из встреченных нам солдат забрал у одного из нашей группы рюкзак, порылся в нем и, выбрав, что ему понравилось, возвратил его владельцу. Мародерничал он напоказ, с правом вояки и морального превосходства над нами. Это был единичный случай. Видимо, этот солдат и в мирное время не щепетильничал и грабил ближних.
Прошли мы Чехию, Моравию, часть Словакии и через Братиславу вышли в лес, где располагался наш запасной полк. Тут мы приняли баню, прошли медосмотр, переоделись в солдатское обмундирование, были взяты на полное солдатское довольствие.
После освобождения американцами я с удовольствием многократно ходил в баню и на медосмотр.
Из Братиславы весь полк по железной дороге поехал в Венгрию, в Будапешт. Город был разрушен до основания, но городская жизнь столицы била ключом. Работал автотранспорт, трамвай. Шла торговля, помещения приспосабливались под парикмахерские и другие учреждения обслуживания. Наш лагерь расположился за городом, но в город мы ходили.
Из Будапешта железной дорогой нас повезли в Югославию, затем в Румынию. <…> Мы стояли в городах Рымника-Вылчу, Краева, Плоешти и, наконец, в самом винодельческом районе Румынии — в г. Фокшаны. Наш минометный полк был гвардейским, и к основной зарплате начислялась гвардейская прибавка, в том числе и мне, и другим, таким как я, не участвовавшим в боях в составе гвардейского полка. В то же время бывшие фронтовики, рядовые негвардейских подразделений, получали зарплату меньше моей. Меня удивляла такая ирония по этому вопросу…[21]