Обреченные погибнутьСудьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне. Воспоминания и документы |
Арон Шнеер, Павел Полян. Голоса жертв (Об этой книге)
Часть первая. В немецком плену
Воспоминания и дневники
Игорь (Израиль) Исаакович Гуревич-Гуров. «А я что, тоже еврей?..»
Воспоминания одного из пяти военнопленных, выживших в Гросс-Розене[9]
Израиль Исаакович Гуревич родился 7 декабря 1921 г. в Пензе. После окончания школы в 1939 г. поступил в ГИТИС, но был призван в ряды РККА. Участвовал в «освободительном походе» Красной Армии в Бессарабию в 1940 г. Начало войны с гитлеровской Германией встретил на Украине в должности «секретчика» — начальника секретного сектора штаба 717-го гаубичного артполка. 7 июля 1941 г., будучи раненным, попал в немецкий плен, побывал в нескольких лагерях, пока 16 октября 1941 г. не попал в концлагерь Гросс-Розен. Концлагерником при этом не был и полосатой одежды не носил, что может означать только одно: он и его товарищи по эшелону входили в число тех 20–25 тысяч советских военнопленных, которые были переданы вермахтом СС для трудового использования в концлагерях.
Из плена освободился в мае 1945 г. 16 октября 1945 г. был арестован Смершем и осужден на 15 лет каторжных работ на шахтах Воркутлага. Личную свободу получил ровно через одиннадцать лет. Официально реабилитирован в 1963 г. Значительную роль в его последующей реабилитации сыграл советский писатель и журналист Сергей Сергеевич Смирнов. В настоящее время Игорь Исаакович Гуревич живет в Пензе.
Настоящая публикация представляет собой фрагмент обширной рукописи, озаглавленной «Жизнь прожить — не поле перейти» (оригинал — в архиве автора).
<…>
Нам было известно, что вдоль наших границ после освобождения западных Украины и Белоруссии стоят немецкие войска, оккупировавшие Польшу. Было известно количество полков, соединений, вплоть до фамилии командиров. Эти сведения хранились в секретном секторе штаба полка, т. е. у меня. И вот 22 июня в районе Старо-Константинова мы услышали по радио о начале войны. Мы прошли еще два дня, и на третий день, 25 июня, в местечке Кременец Тернопольской области, мы вступили в первый бой. Продержались 6 дней, от полка осталась третья часть, и в ночь на 1 июля нас подменил полк приписников, а наш полк, вернее, его остатки направили на переформирование на восток. Мы прошли 6 суток пешим маршем и утром 7 июля, в районе города Старо-Константинов, оказались в окружении немецких войск. Была команда уничтожить архив штаба полка, сжечь его и выходить из окружения поодиночке. Мы с Васильевым приказ выполнили, все сожгли и пошли в лес на восток. Впереди, поперек нас проходила дорога как в овраге, по бокам были поля с травой и хлебом (рожью или пшеницей). Начался артиллерийский обстрел. Мы с Васильевым[10] решили выйти из окопа и подождать, когда огневой вал пройдет окоп, и тогда вернуться в окоп и подождать ночи, чтобы попробовать перейти фронт и окружение. И вот тут наши пути с ним разошлись. Я успел перескочить через огневой вал, а где Саша, не мог понять. Когда потом, через много лет мы встретились с ним, он сказал, что заплутался в лесу и не вернулся, а выйдя из окружения, попал в другой полк, провоевал в нем еще два месяца, был контужен, попал в плен.
Я вернулся в окоп, но огневой вал закончился, и мы перешли в поле и залегли в траву, стали ждать ночи. И в это время немцы стали подниматься в нашу сторону по двум тропинкам слева и справа от нас. Не знаю почему, возможно, кто-то пошевелился в траве, немцы услышали это и начали стрелять автоматами по траве. И вот тогда меня ранили в обе ноги выше колен. Понимая, что сейчас заберут в плен, я быстро закопал свой комсомольский билет и перевязал ноги бинтами, которые мы носили в карманах.
И еще что решил я, это «перекреститься», т. е. взять русское имя, отчество и фамилию. Так как на руке у меня были наколки первых моих инициалов, то я и назвал себя Игорем Ивановичем Гуровым и с этим именем прожил все годы войны. Имя Игорь осталось у меня навечно, даже родители, когда я вернулся домой, продолжали звать меня Игорем, раз это имя спасло тебе жизнь, говорила мне мама.
Ко мне подошел немец, велел встать и идти к дороге, где стояли автомобили. Нас, раненых, которых оказалось человек 40, посадили в автомобили и повезли в Ямполь. Лагерь располагался во дворе какого-то дворянского здания. И здесь я увидел врача нашего полка. В те годы студентам медицинского института, при окончании его, воинских званий не присваивали, и этот парень служил в нашем полку врачом в звании солдата. Мы ранее с ним общались в Бердичеве. Он сразу узнал меня, помог бинтами и другими медикаментами и не выдал меня как еврея. Звал меня Игорем. Он тоже попал в плен в те же дни, и немцы, узнав, что он врач, поставили его врачом этого лагеря. Мы пробыли в Ямполе до конца августа. Видели, как немцы привели евреев на расстрел, слышали выстрелы. В нашем лагере было спокойно, ни полицаев, ни надзирателей не было. Тех, кто находился во дворе, часто уводили, куда — мы не знали.
В конце августа нас, раненых, стали перевозить на запад. Я попал в этап, который привезли во Львов. Бараков здесь еще не было, мы продолжали жить под открытым небом. Стало холодать, пошли дожди. Я попал в плен без шинели, в одной гимнастерке. И меня выручали ребята. Спали мы на земле втроем, одну шинель клали под себя, а второй накрывались. А когда днем стало холодать, этот парень надевал свою шинель, а я вставал рядом с ним спиной и он застегивал шинель на мне. Вот так мы ходили с ним. В сентябре нас перевезли в Перемышль дней на 15, а затем в Ярослав. Это напротив Перемышля, на другом берегу реки.
1 октября нас перевезли уже в лагерь военнопленных, имеющий номер и звание, где нас зарегистрировали и выдали металлические номера. Лагерь назывался Шталаг 318. Мой номер был 4266. Это была металлическая пластинка из двух половинок, соединенных между собой. Когда военнопленный умирал, половинку номера отламывали и отдавали в архив, а оставшаяся половинка оставалась висеть на шее на цепочке у покойника. Лагерь находился в Силезии в местечке Ламсдорф. И здесь тоже бараков не было. Мы располагались на ночь в картофельных буртах. Кормили нас стоя, выстраивали по 100 человек и разливали баланду из 50-литровой бочки. И в этой обстановке иногда отдельные хулиганы поступали подло. Подбегали с большими котелками, наливали их, опрокидывали, и половина пленных из этой сотни оставались голодной. А немцы смеялись, им было безразлично. И тогда группа ребят, обделенных едой, поймала этих подонков и отпорола, предупредив их о том, что, если они повторят свои действия, они их убьют.
Мы прожили в Ламсдорфе 15 дней. 16 октября собрали 2500 военнопленных, погрузили в товарные вагоны, привезли в концентрационный лагерь Гросс-Розен, находившийся тоже в Силезии. Теперь это территория Польши. Лагерь находился недалеко от города Бреслау, теперь это город Вроцлав. Первые 5 дней мы проходили санобработку под открытым небом. Необходимо побрить все волосы на теле и на голове и пройти полтора километра в каменный карьер, где располагалась баня, затем, вернувшись в бараки, ждать 3–5 дней, когда принесут дезинфицированную одежду. Мне повезло. Один из наших ребят смог спрятать и пронести безопасную бритву, и мы не стали ждать очереди, пока дойдем до парикмахера, который брил нас всех, а побрились сами и прошли в первую очередь в баню. За эти пять дней, что длилась процедура, от холода и голода умерло человек 170. Это бритье, сделанное товарищем, помогло мне скрыть свое еврейство (обрезание), так как мне не пришлось проходить эту санобработку перед женщинами.
Наши бараки, как и в основной зоне, состояли из двух секций. В центре у главного входа был туалет и комната старшины барака, которого звали «блокэльтесте». Справа и слева были две секции, в которых первая комната была столовой, а вторая — спальней. В ней стояли двухэтажные кровати в несколько рядов. В каждой секции был старшина, которого звали «штубендист», он занимался уборкой помещений и раздачей еды. Эти должности занимали немцы-заключеные. Они носили полосатую форму и номера, нашитые на груди. В нашей зоне были в основном уголовники, носившие на номере зеленый треугольник, за исключением старшины нашего барака, который носил черный треугольник. Это были «азоциаль-элементе», по-нашему бомжи. В бараке, в котором меня поместили, старшиной был немец с таким же треугольником. Звали его Ганс Распотник. А старшиной нашей зоны был уголовник. Вот он и устроил грабеж нашей еды. В общей зоне буханку хлеба в 1 килограмм делили на четверых, а в нашей зоне в бараки давали такое же количество хлеба, который требовали делить на пятерых.
Я уже хорошо освоил немецкую разговорную речь и обращался с немецкими заключенными, старостами бараков, секций и приходящими по утрам делать проверку немецкими солдатами. И когда я пришел из бани в барак, Ганс Распотник попросил меня быть переводчиком у него. Мы с ним разговорились, он спросил меня, кто я по профессии. Я сказал ему, что хотел стать артистом, поступил в институт, но учиться не дали. А я тоже артист, ответил он мне. Вот недавно, перед арестом, работал как конферансье в концертах американского джаз-оркестра Вайнтрауба Синкопаторса.
— А я этот оркестр слушал в Москве в 1936 г., — ответил я.
Поговорили еще немного, и он дает мне свою тарелку с недоеденным супом, предлагает доесть его. Я взял тарелку, подошел к умывальнику, вылил суп в ведро, тарелку помыл и поставил ему на стол.
— Ты что, не голодный, не хочешь кушать?
— Я голодный, но объедки с барского стола не ем.
И тогда он позвал штубендинста и велел налить мне тарелку супа и дать кусок хлеба. И вот так все четыре месяца, когда мы жили в отдельной зоне, он давал мне вторую порцию и этим спас меня. За эти месяцы из 2500 пленных живыми остались человек 70. Люди погибали и от адского труда в каменном карьере и от голода. Из трех бараков жилыми остались два, а третий назвали ревиром, это по-русски санчасть. Туда поселяли и больных, и доходяг.
В один из вечеров мы увидели страшную картину. Немцы-охранники выводили голого человека и заставляли лечь на снег головой к нашему бараку. Затем выводили следующего, тоже голого и клали его на первого головой к ногам. И продолжали выводить и класть на снег других. Нас увидел в окне один немец, мы быстро легли на пол и накрылись одеялами. Он вбежал в барак, но нас, к счастью, не обнаружил. В это время, в связи с тем, что из того барака, который считался ревиром, часть ребят переселили в наш, нам пришлось потесниться и спать на полу в той комнате, которая была столовой. Утром мы узнали, что произошло ночью. Всех больных и доходяг травили стрихнином, умирающих выводили на улицу и клали вдоль нашего барака на снег. На утренней проверке эсэсовцы нас считали в комнате, а затем открывали окно и считали тех, кто лежал на снегу.
Наш барак находился рядом с оградой. И мы решили попробовать устроить побег. Из подвала нашего барака мы стали копать траншею под ограду. Это примерно метров десять надо было прокопать. Но нам не повезло. Мы опоздали. Когда наша траншея прошла под ограду, ее перенесли метров на 50 и на освободившейся территории начали строить еще три барака.
Прошло четыре месяца, в общем лагере был объявлен сыпнотифозный карантин. Это случилось в начале февраля 1942 г. В нашем среднем бараке соорудили баню, поставили большой бачок с водой и ванную. В общей зоне освободили барак, в котором находились евреи. Их всех куда-то увезли, а нас, человек 35, перевели в общую зону. Здесь жить стало немного лучше, чем в той зоне, где нас содержали. Дело в том, что почти все заключенные — поляки, чехи, французы и другие получали посылки от их Красного Креста и от родственников продуктовые посылки. Эти посылки эсэсовцы урезали и отдавали часть этих продуктов русским заключенным и пленным. Дело в том, что в первый месяц пребывания в концлагере мы заполнили анкеты, которые немцы направили в наш Красный Крест. Через месяц нам объявили, что наш Красный Крест ответил на их запрос, что у них нет военнопленных, а есть только изменники Родины и поэтому они никакой помощи оказывать не будут.
Я работал маляром, рисовал, рисовал на тканях номерные знаки для заключенных. И работал строителем на строящихся бараках. Когда начальству надо было что-то сказать на проверках или при регистрации вновь прибывающих этапов, при заполнении регистрационных карточек, меня использовали, как переводчика. Был один случай. Прибыл этап. Их всех построили и начальник режима, по-немецки рапортфюрер, Гельмут Эшнер, очень свирепый эсэсовец, вызвал меня и просил спросить прибывших, кто из них знает немецкий язык. Это в основном были русские. Я спросил, и один мужчина сказал, что он знает. Тогда Эшнер велит мне спросить его, кто он по национальности. Я спрашиваю, и он отвечает, что еврей. Я говорю ему — зачем признаешься? Он отвечает, что уже признан евреем. Я тогда говорю Эшнеру, что он еврей.
— Ну конечно, кто же в России знает немецкий язык, кроме евреев? — говорит он.
И тогда я ему говорю:
— Герр рапортфюрер, а я что — тоже еврей?
— Молчи, старая свинья («альте зау»), это мы тебя здесь научили!..
Вот так я подтвердил свое нееврейское происхождение.
Народ в лагере был разношерстный. Вместе с военнопленными, попавшими в лагерь за побег из лагерей военнопленных, были и бендеровцы, и польские националисты, и бывшие полицейские, жандармы, старосты, власовцы, которых немцы посадили за то, что они слишком заботились о «своем животе», т. е. воровали. Естественно, что эти люди ничего общего с нами не имели и многие из них становились провокаторами. Их и приходилось опасаться. Привыкнув к легкой жизни, они и в лагере начали терроризировать слабых узников. Отнимали у них хлеб, табак, другие вещи. Не имея другой возможности их наказать за это, но и за прошлые делишки и я и другие военнопленные били их за эти «фокусы». Так и отучили их.
В 1943 г. меня поставили старшим барака малолеток, но через несколько месяцев сняли за то, что я якобы спрятал одного больного парня во время проверки под кровать. На самом деле это случилось так. Мальчишка уснул под кроватью и не пошел на проверку. При подсчете эсэсовец недосчитал одного человека в моем бараке на проверке, где мы строились. Он пошел в барак и там нашел его. И тогда меня сняли с должности блокэльтесте и поставили штубендистом в другой барак, в котором были русские и французы, чехи и поляки. И вот тут мне удалось подружиться с заключенными немцами — шеф-поваром и заведующим материальным складом, нарядчиком, который распределял на рабочие места, и политическими заключенными. Это очень помогало мне оказывать помощь нашим заключенным, живущим не только в нашей секции. Шеф-повар в Первую мировую войну был в русском плену. Когда я с ним познакомился, он стал давать в нашу секцию лишний 50-литровый бак с супом, которым мы кормили наших ребят. А заведующий материальным складом сказал мне:
— Когда ваших русских будут привозить в лагерь, спроси у них, есть ли у них русские рубли. Пусть отдают их мне, а я за это буду их одевать и обувать.
Он был уголовным заключенным и цену деньгам знал хорошо. И когда я ему сказал: «Зачем тебе рубли, ведь они обесценены?», он ответил мне: «Дурак! Кончится война и за рубль будут давать 10 марок». Он оказался прав, после окончания войны так и было.
Нарядчиком был дезертир из армии. Когда я обращался к нему с просьбой устроить прибывшего русского заключенного на легкую работу, он всегда мою просьбу выполнял.
Среди политических заключенных был старый коммунист Фридрих Адольф, соратник Тельмана, сидевший в тюрьмах и концлагерях с 1936 г. В Гросс-Розен он приехал в 1940 г. при его организации как филиала концлагеря Заксенхаузен. Он работал официантом в эсэсовской столовой. У него была возможность слушать радио, и он мне всегда сообщал последние известия русского и английского радио, которые я сообщал и нашим друзьям, русским заключенным.
И был один мальчишка-эсэсовец, делавший утренние проверки численности в секциях, в том числе и в той, в которой я был штубендистом. Он был очень хороший парень: ни ругался, никого не бил, вел себя очень спокойно. Я с ним разговорился, он сказал мне, что в начале войны был солдатом и дошел до Бердичева. Мы вспомнили с ним знакомые места этого города и поделились воспоминаниями о войне. Он очень хорошо относился ко мне и другим русским. И вот однажды произошел случай, запомнившийся мне на всю жизнь. Я шел по зоне и около вахты услышал его голос, он позвал меня к себе. Он дежурил на вахте. Мы с ним разговорились, и в это время другой эсэсовец привел русского парня с котелком картошки, которую он стащил со склада, и этот эсэсовец его поймал и привел на вахту пороть за это. Он завел парня на вахту, а того эсэсовца отпустил. Я спросил: «Зачем завел парня на вахту? Пороть его будешь?» «А что мне делать? Ведь этот старик, поймавший его, будет жаловаться на меня!» Тогда я ему сказал: «Вы дайте ему палку, и пусть он бьет ей по топчану и кричит вроде от боли». Вахтер засмеялся и мою просьбу выполнил. И этот парень, Иван Бобришев[11], 10 минут бил по топчану на вахте, окна которой были закрыты, орал во весь голос, и все проходившие мимо вахты эсэсовцы слышали это.
Режим в лагере был очень строгим. За любые нарушения заключенных пороли на аппельплаце перед всем лагерем, построенным на проверку численности. Слово аппельплац означает проверку на площадке. Однажды в 1943 г. произошел страшный случай. Один парень попытался сбежать из каменного карьера, где работал. Охранник-эсэсовец нашел его и привел в лагерь. И за это его приговорили к смертной казни. Во время вечерней проверки на аппельплаце его повесили на виселице, стоявшей на площади.
В лагере и была культурная деятельность заключенных. Был создан джаз-оркестр заключенных, в котором играли и двое русских заключенных на тромбоне и трубе. Я с ними общался. Меня попросили сплясать чечетку. У них это назывался стэптанец. Мы организовали небольшой хор и пели песни «Катюша», «Москва моя», «Песнь о Волге» и другие русские и украинские песни. Об этом, кстати, написал поляк Мечислав Молдова в своей книжке «Гросс-Розен» в 1967 г.
В январе 1945 г. через наш лагерь провозили эвакуированных из лагерей, находящихся в Польше, заключенных и вольных граждан, вывезенных на принудительные работы. В одном из последних транспортов привезли группу женщин, работавших в Польше как узницы. И мой товарищ Боря Уманов узнал среди них своих землячек из Днепропетровска. И они попросили его помочь им в приобретении теплой одежды. Он попросил меня, и я сходил к заведующему складом, моему знакомому, и попросил его об этом. Он дал мне для них телогрейки и брюки, и мы передали их землякам Бориса.
В феврале 1945 г. наш лагерь начали вывозить на Запад, т. к. советские войска уже вошли в Польшу. Мы с ребятами хотели спрятаться и остаться в зоне лагеря до прихода Красной Армии, но нам не удалось это сделать. Нас погрузили в открытые вагоны и привезли в Судетскую область Чехословакии, в город Литомержице. Тогда он назывался Ляйттмериц. Это была рабочая команда концлагеря Фленсенбург. Начальником этого концлагеря был обер-лейтенант. Как потом узнали, он в 1915 году был в русском плену. Когда нас привезли в зону, он увидел нас, а мы все время ходили в солдатской форме Красной Армии, только на спине курток у нас была надпись крупными буквами СУ немецким шрифтом — «Совьетунион», «Советский Союз». Он отвел нас в сторону от всего нашего транспорта и сказал: «В подземный завод я вас не пущу, вы будете возить картошку из буртов на кухню на тележках в зоне».
Нас прибыло всего 5 человек военнопленных, которые никогда не носили одежду концлагеря, полосатую. Остальные 30 военнопленных, умерли в Гросс-Розене. Из 2500 военнопленных, прибывших в Гросс-Розен 16 октября 1941 г., в живых осталось только эти пятеро.
По указанию начальника, мы вместо лошадей возили картошку на кухню до конца пребывания в этом лагере. 3 мая он построил весь лагерь и объявил: «Берлин пал, Гитлер капут, кто живет на незанятой территории, может идти домой. Остальные не волнуйтесь, всех скоро освободим». Это произвело такой эффект, что один поляк умер от разрыва сердца. Об этом написал польский писатель Антон Гладыш в книге «Лагерь смерти», которую подарил мне в 1963 г., прислал по почте. И вот 8 мая, утром, нам выдали сухой паек и по 100 человек под конвоем выводили из лагеря. Мы шли по городу, переходили мост через Эльбу, подходили к перекрестку дорог к двум городам. Когда мы шли, рядом с нами шел конвоир-старикашка. Я спросил его, куда нас ведут. И он ответил, что идет в первый раз и не знает куда. Мы знали, что на перекрестке налево будет идти дорога в другой концлагерь с крематорием. И тогда я попросил его — если нас поведут влево, то мы побежим в лес, а он пусть стреляет вверх, чтобы командир его слышал, а не в нас. Ведь война скоро кончится и СССР победит. Он пообещал выполнить нашу просьбу. И вот мы подходим к перекрестку и видим, что там стоят представители Чешского Красного Креста. Они скомандовали конвоирам — «кругом марш, назад в лагерь». Потом мы поняли, почему нас так сопровождали. Чтобы мы не устроили в городе грабежей.
Представители Красного Креста спросили, есть ли среди нас чехи. Мы ответили, что все мы русские. Тогда они предложили нам идти направо в поселок, где нас покормят и при нашем желании оставят отдохнуть. Идем мы и видим вдруг, как на пригорке стоят наши ребята из лагеря и играют на саксофоне и гитаре. Это были французы, они первыми были выведены из зоны. Мы подошли к ним, и они проиграли нам «Катюшу». Сказали, что в соседнем селе нас ждут. Мы прошли километра три в это местечко. Нас пригласили в столовую, угостили вином и обедом, дали сигареты и предложили остаться ночевать. Мы отказались и пошли дальше. Везде громкоговорители радио говорили о том, что концлагерь освобожден, и просили население принимать этих людей и покормить их. Мы прошли три села, и везде нас поили-кормили и предлагали остаться ночевать. И в третьем селе мы остались ночевать. Нас разместили в хозяйственных помещениях, мы спокойно спали. Почувствовали себя свободными людьми. Часа в 4 я проснулся и услышал шум моторов. Вышел во двор, а затем на улицу и увидел: примерно в ста метрах от нас на трассе, перпендикулярной нашему переулку, шли наши войска. Я разбудил ребят, и мы побежали к ним. Обратились к одному командиру, ехавшему на автомобиле, генералу, с просьбой взять нас с собой. Он ответил нам — ребята, война окончилась, гуляйте! Потом мы узнали, что наши войска шли на Прагу. И мы пошли обратно в то первое село, в котором были вчера. Там были два барака, в которых жили ребята и девчата, высланные с Украины на принудительные работы. Немцы называли их «остарбайтеры», т. е. восточные рабочие. Мы прожили у них 5 дней. Мимо нас проходили наши войска. Однажды к нам зашел капитан и побеседовал со мной. Я рассказал ему о моей судьбе, и он предложил мне пройти служить к нему в Смерш. Это служба КГБ в армии. Я ему ответил, что не могу бросить ребят, с кем был в концлагере. И тогда он мне на прощание сказал: «Дурак ты! Вы все друг другу горло перегрызете». Увы, он оказался прав, так потом и случилось. Через пять дней мы пошли на вокзал и приехали в воинскую часть, где нас зарегистрировали, опросили и составили справку в Смерше, выдали военный билет и направили в запасной полк. Там я прослужил месяц.
В полку мы начали заниматься самодеятельностью. Организовали хор, танцевальную группу, я выступал как конферансье, пел в хоре и плясал. На проверку нашей самодеятельности к нам приехал начальник Дома Красной Армии 5-й гвардейской армии 1-го Украинского фронта, куда входил наш полк, просмотрел наш концерт и забрал в Ансамбль песни и пляски меня и Бориса Уманова, тоже узника концлагеря Гросс-Розен, куда он попал после побега из концентрационного лагеря. Ансамбль Дома Красной Армии 5-й гвардейской армии располагался в Чехословакии, недалеко от Праги. Армией командовал генерал армии Жадов, впоследствии командующий сухопутными войсками.
Занятия в ансамбле проводились ежедневно по 5–8 часов. Готовили программу к трехлетнему юбилею Армии. Я танцевал в ансамбле общие танцы вместе с танцевальным коллективом, и была у нас четверых сольная пляска, которую в программе концерта назвали «Русская пляска». Исполнителями были я и Феофанов — солист балета Харьковской оперы и две сестры Новокаовские, которые тоже были балеринами Харьковских театров оперы — балета и оперетты. Эти театры были вывезены в Германию на принудительные работы, и после войны многие артисты этих театров вошли в ансамбль.
Первые концерты мы давали в клубе для всех. А в июле нас привели в прагу в концертный зал Люцерна, где мы выступали перед командующим нашей Армии Жадовым и президентом Чехословакии Гомулкой[12]. Зал был полон. Этот зал был полон. Этот концертный зал располагается в центре Праги, в цокольном этаже здания. В зале два яруса — потолок зала на уровне первого этажа. Концерт прошел очень хорошо, выступали хор, танцевальная группа, джаз-оркестр и солисты. Публика встречала нас громом аплодисментов. В зале, кроме военнослужащих, больше половины зала занимали жители Праги.
Через месяц нас привезли в город Баден под Веной. Там в театре оперы и балета дали концерт, на котором присутствовали президент Австрии и командующий 1-м Украинским фронтом маршал Конев. Зал театра трехъярусный, похож на зал нашего Большого театра в Москве и оперного театра в Вене, только со стеклянной крышей над залом. На этом концерте во время пляски я в присядке поскользнулся и сел на свой зад, но не растерялся, а сделал вид, что так нужно по сценарию, и зрительный зал захлопал. Вот так прошли эти концерты.
И вот наступил сентябрь. 4 и 5 сентября состоялись вечера, посвященные трехлетию нашей армии. В концерте выступил весь ансамбль по той же программе, что в Люцерне и в Бадене. <…>
Мы продолжали выступать в воинских частях. И вот наступил день 16 сентября 1945 г. Меня пригласил к себе в кабинет директор Дома Красной Армии. Я пришел и увидел у него капитана Снигиря, с которым мы общались почти два месяца. Он работал в Смерше штаба армии. Пригласил меня к себе на беседу. Мы вышли из Дома, прошли по военному городку и вошли в здание штаба армии. Он открывает дверь какого-то кабинета, и я вижу сидящего за столом Бориса Урманова напротив какого-то военного. Снигирь завел меня в другой кабинет и закрыл дверь. Давай поговорим, сказал он, и дал мне прочитать донос, написанный на меня их сотрудником. И я вспомнил, как мы с ним встретились на празднике трехлетия армии. Он стоял в охране командующего за кулисами сцены, подошел ко мне, поздоровался и спросил, узнаю ли я его. Я ответил, что не знаю, кто он, я спросил, где мы встречались. В Гросс-Розене, ответил он, назвав мое имя и фамилию — Игорь Гуров. Он, оказывается, тоже был заключенным концлагеря и после освобождения пошел служить в Смерш. В своем доносе, который я прочитал, он обвинял меня в предательстве, прислуживании фашистам, избиении наших заключенных и других нарушениях.
Прочитав донос, я сказал Снигирю, что все это вранье. Он попросил меня рассказать ему о моей жизни в концлагере. Мы просидели в его кабинете часа два, я подробно рассказал ему обо всем, что со мной было в лагере. После этого он сказал: «Ну, а теперь пойдем пройдемся, в КПЗ (камера предварительного заключения), отдохнешь немного, и тогда поговорим».
Так я попал в тюрьму. В камере со мной находился мужчина постарше меня. Узнав, что я артист ансамбля песни и пляски, он рассказал мне о своей профессии. Он, житель Латвии, был танцором, походим на нашего Махмуда Эсембаева, выступал с концертами по всему СССР с 1939 г., после того как Латвия вошла в состав СССР. Перед войной его родители и он вместе с ними переехали в Германию, так как были по национальности немцами. Он стал работать в каком-то немецком театре, который гастролировал в Харькове. Когда наши войска освободили Украину, его посчитали шпионом и посадили в тюрьму. Он мне все это рассказал, и я не мог понять, чем это он не понравился нашему правительству. Я ведь мог бы быть разведчиком и для СССР, говорил он, давая сведения и о немцах и о американцах. Потом я узнал, что его освободили в декабре 1945 г.
Я просидел в КПЗ до 10 декабря 1945 г. Наши войска в ноябре были выведены из Чехословакии в Австрию. Нас перевели в город Сан-Пелтен. И там состоялся суд надо мною. Военный трибунал судил меня 10 декабря. В суде я встретился с двумя свидетелями — с Борисом Умановым и Георгием Горевым, сидевшими со мной в концлагере. Как потом я узнал, их вызвали в Смерш и предупредили: или вы подпишете составленные Смершем свидетельские показания против Гуревича, или, если откажетесь, сядете вместо него в тюрьму. Что им было делать? Они пошли на этот шаг — подписали. Перед заседанием трибунала они сказали мне, что откажутся от письменных показаний и дадут показания в мою защиту.
И вот начался суд. Судья зачитал обвинения, добавил свой взгляд на поведение Гуревича в лагере. Израиль Исаакович попросил допросить свидетелей. Представитель трибунала называет Уманова и спрашивает, — подтверждаешь показания? Что оставалось делать Борису? Он понял, что менять свои показания бесполезно, и подтвердил их. То же самое произошло и со вторым свидетелем — Горевым. Тогда мне дают последнее слово.
Я встаю и начинаю говорить, что все обвинения не соответствуют действительности, что свидетелей заставили подписать показания против меня насильно, что мое поведение в лагере было правильным, что я делал все необходимое для оказания помощи заключенным. Вижу, что трибунал сидит, курит, разговаривает между собой и не слушает меня. И я замолчал и сел на стул. И так просидел минут 10. После этого председатель погасил сигарету, встал и спросил меня: «Все?»
Я, понимая, что говорить с ним бесполезно, сидя ответил ему: «А чего перед вами бисер метать, вы все равно меня не слушали». Он произнес: «Суд удаляется на совещание». Но они остались сидеть за столом, а меня и всех остальных охранники вывели в коридор.
Мальчишка-охранник сказал мне: «Ну, тебе дадут лет пять!» «А ты откуда знаешь сколько?» — «Да я не первый день на суде работаю охранником, знаю, кому, за что, сколько дают».
И вот мы входим в зал и мне зачитывают приговор: «На основании статьи 5-1б УК РСФСР с санкцией статьи 2 Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР от 19 апреля 1943 г. подвергнуть каторжным работам на срок 15 лет с последующим поражением в правах по пп. „a-в“ ст. 31 УК РФ РСФСР на пять лет без конфискации имущества за отсутствием такого за осужденного. Срок отбытия назначения исчислять с 20 октября 1945 г. Приговор обжалованию не подлежит».
Захожу к секретарю суда расписываться за приговор. Она часто приходила к нам в ансамбль, мы были с ней знакомы. Она дает мне приговор на подпись и говорит: «Игорь, что ты наделал? Зачем выступил со своим бисером? Посмотри, твой приговор до суда был отпечатан на машинке, и тут стоит — 10 простых лет. Их зачеркнули и сверху чернилами поставили 15 каторжных!»
Вот так закончилось мое судебное дело. Я просидел в тюрьмах Вены, Будапешта, Львова до февраля 1946 г.
В лагерь шахты № 5 Воркутлага прибыл 21 марта 1946 г. Но это уже другая история…