М. Самюэл

КРОВАВЫЙ НАВЕТ

СТРАННАЯ ИСТОРИЯ ДЕЛА БЕЙЛИСА
ПИШИТЕ

=Главная=Изранет=ШОА=История=Новости=Традиции=Антисемитизм=Оглавление=Атлас=

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

КАРТЫ РАСКРЫТЫ

Глава шестнадцатая

ОСНОВНЫЕ МОМЕНТЫ ПРОЦЕССА*

Тяжелое молчание нависло над залом суда после того, как секретарь закончил чтение обвинительного акта длившееся полтора часа; в зале чувствовалось невысказанное недоумение. Что же это такое? Неужели после двух с половиной лет подготовки в этом состоял весь обвинительный акт?

Те, кто внимательно следили за бессвязной, кое-как сшитой историей дела, были совершенно потрясены, но даже те, чье внимание порой ослабевало во время скучного чтения, были сбиты с толку. Тут надо сказать, что кроме тех недостатков, которые побудили В. В. Шульгина написать на другой день свою пламенную на него атаку, этот обвинительный акт содержал в себе одну черту относительно которой мнения не разделялись - контраст между торопливым обвинением против Бейлиса, и продолжительным усилием и сосредоточенностью в обелении Чеберяк - Кого же тут судили? Менделя Бейлиса или Веру Чеберяк? - Официально, как будто бы Бейлиса, по сути материала выходило что судят именно ее; иначе, на основании представленного материала и быть не могло; прокуроры, приспосабливаясь к этому неизбежному отрицательному положению всячески трудились, чтобы повернуть его в свою пользу.

Мы начнем с обвинения против Бейлиса:

2.

Часть стратегического построения обвинителей (на которое они потратили чуть ли не три дня) состояла в подробном, с длинными повторениями, утверждении (никем, впрочем (183) неоспариваемым) что Андрюшина семья была непричастна к убийству.

Только во второй половине четвертого дня суд над Бейлисом начался по настоящему. В распоряжении обвинителей имелись шесть главных свидетелей: Фонарщик, его жена, Волковна, муж и жена Чеберяк, и их единственная оставшаяся в живых дочь Людмила.

Что касается фонарщиков, они своими противоречиями в показаниях во время перекрестного допроса, на предварительном следствии, давно себя дискредитировали и никто из журналистов не мог понять зачем прокуратура их вызвала в суд. По мере того как развертывался процесс остальные четыре постепенно погубили самих себя.

Мы уже описали некоторые имеющие значение сцены; мы их теперь кратко повторим для выяснения картины. Первая, указавшая следствию на очевидца, видевшего как Андрюшу схватили в утро убийства, была Юлиана Шаховская, фонарщица. Очевидцем этим, по ее словам, была Анна (по прозвищу - Волковна) - старая, бездомная женщина, летом спавшая где попало, а зимой, в каком-нибудь углу крытого рынка.

Когда ее в первый раз вызвали к следователю, Волковна, очень обстоятельно (согласно официальной версии) рассказала то, что будто-бы уже говорила Юлиане, а именно, что она видела, как Бейлис неся Андрюшу на плече, бежал по направлению к печи, кирпичного завода. Но тут, на суде, она к возмущению и ярости обвинителей и к видимому удовольствию публики, совершенно растерялась. Плаксиво, с приседаниями и поклонами, со всякими "дорогие мои" да "батюшки мои" - она отреклась от всего своего показания: "Я ничего не говорила", "я ничего не видела", "они что-то написали, а потом велели мне уйти, я и ушла".

"Отвратительно", "комично", "нелепо" - таковы были выражения некоторых корреспондентов по поводу этого выступления. Волковна не только отказалась от своего первоначального показания, прочтенного ей на суде, но при очной ставке с Шаховской она вообще отрицала, что она когда-либо ей говорила об убийстве, и отрицала что когда-либо видела зайцевский завод.

(184) Дальше, в свое время, Юлиана указывала также на второго якобы очевидца, видевшего как утаскивают Андрюшу - на сей раз это был ее собственный муж. Но еще задолго до суда Шаховской дал показание, отрицавшее, что он когда-либо говорил жене, что видел, как Бейлис утаскивает Андрюшу. И теперь, на суде, вышло наружу какими способами эти прежние показания были от него "вытянуты", как Полещук и другой агент тоже помощник Красовского, оба понукаемые шайкой Голубева, работали над этими тремя свидетелями, посредством обещаний, угроз и ...водки.

Карабчевский: "Велели ли вам детективы обвинять Бейлиса?"

Шаховской: "Они угощали меня водкой; велели разное говорить..."

Карабчевский: "Велели ли они вам обвинить Бейлиса?"

Шаховской : "Да".

Карабчевский напирал на Шаховского уличая его в противоречиях и загонял его в угол, повторяя этот прием несколько раз, конечно, имея ввиду обратить внимание присяжных на все это.

Карабчевский: "вас допрашивали семь раз; вы также показывали что Женя вам рассказывал как чернобородый мужчина гнался за ним и за Андрюшей. Признали ли вы впоследствии что Женя никогда вам ничего подобного не говорил, и что вы все это выдумали?".

Шаховской оставался нем; судья Болдырев попробовал его подталкивать: "припомните, говорили вы это или не говорили?" -- на что Шаховской ответил: "не помню".

Четвертым, из главных свидетелей обвинения был Василий Чеберяк, отец умершего Жени. Его допрашивали на седьмой или восьмой день суда. Ему Женя незадолго до своей смерти якобы рассказывал, что Бейлис гнался за ним и Андрюшей приблизительно в тот самый час того самого утра, когда произошло убийство. Василий Чеберяк дал свое первое показание 20-го декабря 1911 г. На суде он показывал следующее:

Свидетель: Однажды, когда я был дома, мой сын Женя прибежал и сказал мне, что когда он с сестрами играл возле (185) глиномешалки, Мендель и еще два еврея за ними погнались. Они схватили его и Андрюшу; Женя вырвался от них, но он видел, как Андрюшу тащили по направлению к печам. Другие два еврея похожи были на раввинов.

Судья: "Сыновья Бейлиса тоже там были?

Свидетель: "Да, семья Бейлиса там была".

Согласно этой версии, Андрюшу утаскивали не только в присутствии Жени и его сестер, но и на глазах бейлисовской семьи. По этому поводу кто-то из наблюдателей на суде заметил, что если верить Василию, надо сделать вывод что Бейлис решил собрать как можно больше свидетелей своего преступления. Однако в то время как Василий Чеберяк давал свою первую версию в декабре 1911 г., т.е. через четыре месяца после Жениной смерти, сама Вера Чеберяк ни слова не сказала о том, что Женя видел, как тащили Андрюшу и заговорила только в июле 1912 г. т.е. через 11 месяцев после смерти Жени.

Грузенберг: "Почему вы не велели жене сказать следователю что православный мальчик был схвачен и исчез?"

Свидетель: "Я не обратил на это внимания".

Ничто в тексте протокола не позволяет нам придать какой-либо смысл этому замечанию, и ни суд ни адвокаты не попробовали разрешить эту загадку. Заседание седьмого дня процесса закончилось на этой загадочной ноте, а на другой день Василия снова вызвали в качестве свидетеля и прочли его показание от 20 декабря 1911 г.

Грузенберг: "вам только что прочли ваше показание, которое гласит: "Андрюша убежал преследуемый Бейлисом", но вчера вы заявили, что Бейлис и два раввина его утащили. Почему такое противоречие?"

Свидетель: "Когда я давал показание я был очень расстроен и смущен".

После этого прокуроры уже не знали, что им делать с Василием. Хотя они и настаивали на том, что сцена во дворе завода произошла приблизительно так, как Василий ее описывал, им пришлось согласиться, что ему нельзя доверять, что по-видимому Женя не ему рассказывал о том, что произошло.

В заключительной речи, касаясь Василия, Замысловский сказал: "У нас есть основания не доверять Василию - он (186) запуганный, жалкий человек. Вера Чеберяк - развратная, лживая и преступная женщина; она не имеет понятия о совести и долге, она настолько же хитра и болтлива насколько Василий жалок и прибит". По существу Замысловский признал, что Василий дал свою версию по указке жены. К этому можно прибавить трагическую ноту: когда Василия спросили давно ли он женат на Вере, он ответил: "Очень давно...".

Но кому же тогда Женя рассказал, как хватали Андрюшу? - может быть своей матери, "развратной лгунье и преступнице"? - Однако, когда Вера Чеберяк снова повторила свою версию, получив подкрепление от своей девятилетней дочки Людмилы, обвинители делали вид, что они ей верят.

Мы уже имели случай отметить какой необыкновенной памятью обладала маленькая Людмила, когда она давала свое показание 11 августа 1912 г., т.е. через год и пять месяцев после убийства Андрюши; ей было тогда девять лет; значит ей было семь с половиной в марте 1911 г. - во время убийства Андрюши. Но она все помнила (или, во всяком случае, повторяла данный ей урок) с мелкими подробностями, включая приблизительно час, когда Андрюша пришел за Женей, чтобы идти играть на глиномешалке и все события происшедшие в утро 12 марта 1911 г. Теперь на восьмой день процесса, 14 месяцев после своего первого показания, она его повторила только с малыми отступлениями.

Свидетельница: "Андрюша пришел за моим братом Женей и просил его пойти с ним играть. Мы все пошли: Женя, Дуня (Евдокия, дочь сапожника Наконечного) я и, несколько мальчиков (число свидетелей преступления все увеличивается). Мы играли во дворе, когда Мендель и еще кто-то нас прогнали. Он схватил Женю и Андрюшу, Женя вырвался и убежал, а Андрюша остался; я с сестрой убежала домой; она закричала: "они утащили Андрюшу" - но я этого не видела".

Прок. Виппер: "Ты кому-нибудь об этом рассказала?"

Свидетельница: "Нет, я очень испугалась; а потом я пошла жить к бабушке".

Прокурор: "Допрашивали ли тебя об этом?"

Свидетельница: "Да, позже, я сказала то же самое".

(187)

Прокурор: "Боялась ли ты говорить об этом когда нашли Андрюшино тело, или мама твоя не позволила тебе говорить?"

Свидетельница: "Боже сохрани, она хотела чтобы я говорила правду".

Суд потребовал очной ставки между Людмилой и девочкой Дуней, тоже, по словам Людмилы, отправившейся в то утро, вместе с другими детьми (Женей, Валей и Андрюшей) кататься на глиномешалке.

Девочки стояли друг против друга и судья Болдырев обратился к Дуне: "Ты пошла играть с Людмилой, а Бейлис вас стал прогонять?" - Девочка ответила: "Этого никогда не было" - Людмила: "Бейлис стал нас гнать" - Дуня: "Ты лучше вспомни, как было".

В этом месте протокола отмечено: "Людмила стала плакать и сказала: "я боюсь" - в первый раз она наткнулась на отпор в своем дословном, повторном показании. Прокурор Виппер сейчас же потребовал, чтобы этот инцидент был внесен в протокол; ему это нужно было для построения главного тезиса своей обвинительной речи, а именно, что все свидетели, выступавшие против Бейлиса, колебавшиеся, либо отказывавшиеся от первоначальных показаний, все были или подкуплены или запуганы евреями.

Шестая по счету и главная свидетельница против Бейлиса, Вера Чеберяк, должна была бороться против течения, т.к. даже прокуроры подчеркивали на суде ее плохую репутацию. Но и без того ее показание имело также мало цены, как и показание ее мужа. При жизни Жени и Вали, ни отец ни мать не упоминали о том, что дети их видели, как был схвачен Андрюша несмотря на то, что между якобы случившимся инцидентом и смертью их детей, в августе 1911 г. прошло пять месяцев. Только четыре месяца спустя, т.е. в декабре 1911 г., Василий Чеберяк заявил, что Женя на смертном одре рассказал ему, что видел, как Бейлис хватал Андрюшу. Затем прошло еще семь месяцев прежде чем мать выступила перед следователем с тем же повествованием; следователь был тот самый, который допрашивал ее, по меньшей мере, пять раз со дня убийства.

Судья Болдырев указал ей на этот факт, но указывать (188) уже было не к чему: когда Чеберяк, на четырнадцатый день выступила свидетельницей, всем все и так было ясно.

В этот день обвинитель Шмаков внес в свой секретный дневник яростную запись: "22 Апреля, 24 Июня 11 Июля, 13 Сентября 1911 г. Фененко допрашивал Чеберяк и она словом не обмолвилась о Жене, в связи с Андрюшиными посещениями. Эта стерва запуталась в собственном вранье, и в этом-то и заключается вся "загвоздка" - этого дела".*

С тем, что вся "загвоздка" этого дела заключалась исключительно в лживых показаниях Чеберяк, можно бы и не согласиться; более поздние инциденты на суде могли бы претендовать на первое место. Но ее показание ознаменовало крах всего обвинения против Бейлиса. Этими противоречиями и отказом признать свои же, данные ранее, показания, она вызвала нотацию судьи Болдырева: "Лучше уж вы говорили бы правду...".

Она, например, заявила в свое время перед следователем, что в глаза не видела Андрюшу после того как он со своей семьей переселился на Слободку. На процессе же, столкнувшись лицом к лицу с другими свидетелями заявлявшими обратное, она признала, что видела его несколько раз после его переезда.

Она раньше отрицала, что видела Андрюшу в утро убийства, а тут принуждена была сознаться, что Андрюша в то утро оставил в ее квартире свое пальто. До самого конца (но к этому времени она уже была полностью дискредитирована), она настаивала, что Андрюша своих книг у нее не оставлял.

Стенографический отчет процесса не совсем оправдывает уважение журналистов к личности Чеберяк, к ее изобретательности и хитрости. Сопоставляя все это с их будущими статьями и воспоминаниями, приходиться сказать, что как лжец она была ловка и убедительна, но слаба в фактическом обосновании. То, что было хорошо для перебранки с соседями или для делишек с полицией, оказалось недостаточным на судебном процессе.

Стоя перед опытными юристами, она была вне своей сферы и видно было что это ее сердило; она видимо считала, что они "нечестно играли"; они помнили все что она говорила (189) несколькими часами или днями раньше. Ее злило, что они делали ее ответственной за показания, сделанные годом или даже двумя ранее. Так как она много импровизировала, то она часто впадала в ту ложь, которая "выдает правду".

Яркий пример как она отрекалась от своих сообщников: до и во время суда, у нее спрашивали имена людей посещавших ее квартиру, она представила список вполне "почтенных" (если можно так выразиться) людей; но когда зашла речь о "тройке", уже сильно подозревавшейся вместе с ней в убийстве Андрюши, она признала только одного, сводного брата Сингаевского.

Она, очевидно, полагала, что если она станет отрицать посещения такого близкого родственника, она может запутаться в длительных объяснениях; однако ей не хватило дальновидности относительно двух других ее "друзей". Ей следовало сообразить, что ее близкое и интимное сотрудничество с двумя другими членами "тройки", Латышевым и Рудзинским должно было обнаружиться (как и случилось) и что ее попытка скрыть их имена приведет к неприятным осложнениям.

Один еврейский журналист вспомнил по этому поводу анекдот из еврейского фольклора: еврей, по имени Берель, нелегально уезжал из России; у него был фальшивый паспорт с именем Иоссель; готовясь к допросу пограничного чиновника, он все время заучивал: "меня не зовут Берель - меня зовут Иоссель. Наконец, очутившись перед пограничным жандармом, он впал в панику и лепетал: "как бы меня не звали, одно ясно - я не Берель".*

Прокуроры должны были сами на себя пенять за плохую помощь от Веры Чеберяк; роль на нее возложенная была не легкой; они сделали эту роль еще более трудной, называя Чеберяк бессовестной, развратной бабой, возглавлявшей банду преступников, с другой стороны она по злорадности судьбы была незаслуженно заподозрена в ужасном преступлении.

Как было ей вести себя под градом оскорблений, сыпавшихся на нее от ее же защитников, не говоря уже о защитниках Бейлиса? Что ей было делать и говорить? Терпеть со смиренным видом невинной страдалицы или отрицать с гордым негодованием? Она слишком часто проявляла гнев когда ей (190) следовало быть покорной, вступала в бой когда надо было смиряться.

Небольшой инцидент разыгрался по поводу краденого платья; платье было продано девушке жившей тогда в ее доме; позже девушка узнала что платье, по всей вероятности, было краденое и вернула его Чеберяк. Почтенный, уважаемый адвокат Григорович-Барский спросил Чеберяк: "А деньги вы удержали?" - Чеберяк вспыхнула: "это мое дело" - Григорович-Барский: "Нас интересует, продали ли вы платье вторично?" - Чеберяк: "Я не хочу об этом говорить, заплатила ли мне моя прислуга мое дело и никого не касается, у нас тут о другом идет разговор".

Такая повышенная чувствительность приличествовала бы честной домохозяйке но никак не драчливой скандалистке вульгарность которой не вызывала ни малейших разногласий между защитниками и обвинителями.

В некоторых случаях было видно, что Чеберяк весьма недовольна отношением к ней обвинителей Бейлиса (т.е. ее защитников); уж очень бесцеремонно они обращались с ее репутацией: им нехватало стратегического воображения.

Так, например, на четвертый день процесса, в ожидании своего вызова в качестве главной свидетельницы она решила заняться своей собственной защитой: она попробовала в приемной комнате суда уговорить свидетеля Зарутского, одиннадцатилетнего мальчика, показывать, что он тоже находился в утро убийства с Женей и Андрюшей и другими детьми и видел, как Бейлис схватил Андрюшу и потащил его куда-то.

Но мальчик отказался, а свидетельница подслушавшая этот разговор, повторила его в суде. Между Чеберяк и мальчиком была сделана очная ставка впрочем, создавшая какой-то тупик или "мертвую точку".

Судья: "Свидетельница Чеберяк, мальчик говорит, что вы подучивали его говорить, что он был в то время возле глиномешалки"?

Чеберяк: "Никогда этого не было"

Судья: "Расскажи нам, мальчик, как оно в самом деле было?"

Зарутский: "Она сидела недалеко от нас; она меня (191) позвала и сказала: "Ты не помнишь как вы играли возле глиномешалки, ты, Женя, Валя, Людмила и как Бейлис схватил Валю Женю и Андрюшу; Вале и Жене удалось вырваться, а Андрюшу он не выпустил?"

Чеберяк: "Ты врешь! Людмила это сказала". Инцидент был исчерпан.

Теперь мы перейдем к делу против Чеберяк и "тройки".

3.

По мере того, как улики против Бейлиса таяли, они в такой же пропорции все возрастали против Чеберяк и "тройки". Фактически большая часть процесса сводилась к отчаянному "арьергардному бою" со стороны обвинения.

Основное вещественное доказательство представленное в суде был кусок наволоки, пропитанный кровью со следами спермы, найденный в кармане Андрюшиной тужурки, рядом с его телом. Только благодаря бдительности и настойчивости таких чиновников (юристов) как Фененко и Брандорф, боровшихся с конспирацией изнутри, этот предмет не был уничтожен.

Пятна спермы на наволоке тем более вызывали недоумение, что о половом насилии над Андрюшей не могло быть и речи и поэтому не было основания предполагать что сексуальный элемент играл какую-нибудь роль в убийстве. Однако выделения спермы были также найдены и на обоях в квартире Чеберяк, и две свидетельницы признали, что кусок оторванной наволоки принадлежал к гарнитуру из ее квартиры. Свидетельницы эти - Катерина и Ксения Дьяконовы и были те самые "девки", о которых Сингаевский с такой ненавистью рассказывал Караеву и Махалину, и которых, по его мнению, следовало "убрать".

Свидетельство обеих сестер являлось долгое время самым важным в расследованиях Красовского, полковника Иванова и журналиста Бразуля. Имея свои постоянные входы и выходы в квартиру Чеберяк, эти две женщины появлялись там, чтобы поесть на даровщинку или же выпросить какую-нибудь подачку. Обе старались извлечь для себя наибольшую пользу из своего касательства к делу Бейлиса.

(192) На пятнадцатый день процесса они давали свои главные показания. Красовский заявил на суде (Катерина Дьяконова это подтвердила), что он раз тридцать ее угощал; Бразуль проявил к ней не менее настойчивое внимание, а полковник Иванов признавал, что давал ей регулярно "на чай", на "проезд". Эти подачки иногда были до пяти рублей деньгами единовременно.

Обе они, и Катерина и Ксения, были легкомысленные, глупые существа, но они не были преступницы, и не были злонамеренны. Об этом нельзя забывать ввиду важности их показаний. Ксения (по профессии портниха) заявила, что спустя некоторое время после убийства, Вера велела ей сшить несколько новых наволочек для подушек в ее гостиной. Обе сестры при этом обратили внимание, что одна из четырех подушек была без наволоки. При шитье новых наволок, Ксения не следовала старому рисунку вышивки, но и она и Катерина помнили этот старый рисунок; когда на суде им показали кусок наволоки найденный возле Андрюшиного тела, они заявили, что то, что оставалось от рисунка совпадало с рисунком на старых наволоках.

Допрос прокуроров по этому вопросу продолжался так долго и был так сложен, что решить вопрос, по-видимому можно было бы только выложив одну из старых наволочек рядом с найденным куском. Чеберяк, конечно отрицала тождественность рисунка.

Во всем этом эпизоде с наволоками была одна многозначащая подробность: когда судебный следователь Машкевич допрашивал сестер еще до суда и завел речь о наволоках, он им не показал найденный возле Андрюшиного тела кусок, чтобы таким образом оживить (или оспорить) их память в опознании этого предмета, т.е. совершил грубое нарушение закона.

Сестры также заявили как на следствии, так и на суде, что все три члена "тройки" были постоянными посетителями квартиры Чеберяк. В этом Чеберяк, в конце концов, принуждена была признаться; все остальные порочащие ее свидетельства она неуклонно отрицала.

Как во время следствия, так и на суде Катерина показывала, (193) что в утро 12 марта 1911 г. она пришла к Чеберяк и была поражена странным поведением "тройки" - Сингаевского, Латышева и Рудзинского которых она там застала.

На суде она сказала: "Вера сама открыла мне дверь, и я увидела в большой комнате трех мужчин - они засуетились и убежали и спрятались в маленькой комнате. Вера не впустила меня в гостиную, а повела на кухню; я видела, что гостиная в беспорядке, ковер смят под столом". - "Через некоторое время, продолжала Катерина Дьяконова, Аделя Равич* (лавочница, сбывавшая краденый товар для Чеберяк) сказала мне, что она видела труп Андрюши, завернутый в ковер под столом". - В показании Ксении Дьяконовой было подтверждение слов Адели Равич, ей тоже повторенных.

Равичи (муж и жена) как и многие другие важные свидетели на процессе не присутствовали - они уехали в Канаду осенью 1911 г. вскоре после ареста Чеберяк. Защита просила суд найти эту чету при посредстве чиновников русского консульства в Канаде и Соединенных Штатах и снять с них показание. Суд прошение отклонил.

Внизу, под квартирой Чеберяк находилась "монополька", казенная винная лавка; при лавке жила женщина обслуживающая ее - Зинаида Малецкая. Обе женщины враждовали между собой; Чеберяк пробовала продать Малецкой краденые вещи: ювелирные изделия, меха; но Малецкая отказывалась покупать их, и в разговоре делала намеки, что уверена в том что вещи краденые. С этого у них и разгорелась война. Чеберяк дала ей пощечину, а Малецкая бросала камни в ее окна; однако, не было выяснено, кто первый начал военные действия. Вот показание Малецкой на семнадцатый день процесса:

"...в начале марта 1911 г., когда мой супруг уехал на долгое время из дому, я услыхала в квартире Чеберяковой детские шаги... шаги перешли из одной комнаты в другую. Из маленького коридорчика шли в большую комнату детские шаги. Потом я слышала - дверь хлопнула, и детские шаги с криком и плачем направились к противоположной двери в маленькую угольную комнату. Затем хлопнула дверь, детские шаги и плач... Слышу звук, затем как бы ожидание, шепот, потом какой-то подавленный детский звук. Здесь я оторвалась, (194) пошла в лавку, купили что нужно, опять спешу обратно. Слышу шаги, но особенно ясно слышу шаги взрослого, но уже детские шаги не так слышны. Как бы танцующая пара, как будто делают "па" то в одну сторону, то в другую".

Замысловский: "Расскажите нам подробно, что было дальше".

Свидетельница: "Я не могу подробно описать, потому что у меня такое занятие, что я постоянно захожу в лавку, ухожу, потом опять иду в комнату. Слышала, что была возня, несли что-то. Я ушла в лавку, затем опять пришла в комнату (как раз под квартирой Чеберяк). Слышу что-то несут, какую-то неудобную ношу. Слышу писк, взвизгивание Чеберяковой; затем идут шаги в другую комнату, как будто бы уцепились за что-то. Как будто бы несли что-то и положили на пол. Я сейчас же поняла, что это и несли то, что кричало".

...Тут надо еще сказать, что час указанный Малецкой (между 10 и 11) совпадал с показанием Катерины Дьяконовой, когда она отправилась к Чеберяк в утро 12 марта.

Мы отметили ранее, что фонарщик показал на Полищука (бывшего помощника Красовского), как на одного из тех, кто его подкупал, чтобы обвинить Бейлиса. С другой стороны Красовский заявил о Полищуке, что тот отдал себя в распоряжение Голубева и других черносотенных организаций. В свое время - как мы помним - Полищук честно делал свое дело: он подметил неестественное поведение Веры Чеберяк у смертного одра ее сына Жени, и сделал о нем донесение. Священник, отец Синкевич, пришедший чтобы причастить мальчика, тоже давал показание и подтвердил сказанное Полищуком, а именно, что мать не позволила умирающему мальчику отвечать на его вопросы.

Однако все то, что Полищук, в свое время, по своей воле, свободно доносил Красовскому, теперь, двумя годами позже, можно было из него вытащить разве только клещами; с тех пор он сделался другим человеком, до ушей потонувшим в конспирации.

Обвинение Красовского в присвоении им 16 копеек в 1903 г. было тоже делом рук Полищука. Но нежелание упирающегося Полищука повторить на суде ранее рассказанную (195) им сцену у постели умирающего Жени, только увеличило значительность этого диалога.

Большое впечатление также произвело свидетельство сыщика Кириченко об отчаянном, хотя и скрытом вмешательстве матери, когда с Жени, в еще более ранний период следствия снимали допрос.

Но ни один из эпизодов нами приведенных, не лег такой тяжестью на "тройку" (а следовательно и на Чеберяк) как тот что произошел на 18-ый день процесса - его можно было бы вернее всего определить как "неудавшееся признание"... а затем, в тот же день произошло еще одно событие затмившее собой и его.

Теперь нам нужно еще раз вспомнить, что оба оставшихся в живых члена "тройки" - Сингаевский и Рудзинский, вскоре после убийства Андрюши явились к следователю и к прокурору с признанием, что в ночь на 12 марта они ограбили в Киеве, на Крещатике, оптический магазин Адамовича. Они решились на это (по чистосердечному признанию Рудзинского) так как заметили, что их подозревают в убийстве Андрюши.

Мы знаем, что Рудзинский был под ложным впечатлением, что полиция считает, что убийство было совершено не утром 12 марта, а ночью того же дня; поэтому, рассуждал Рудзинский, ограбление магазина дает им обоим полное алиби. Они предпочитали получить три-четыре года за грабеж, нежели двадцать лет за убийство.

Но тут случилось нечто весьма странное - выяснилось, что их признание в грабеже не повлекло за собой никакого судебного преследования - это признание просто осталось без последствий. Болдырев, в очень осторожных выражениях, стал объяснять это обстоятельство присяжным: "Таков, господа, закон: если судебный следователь приходит к выводу, что улик недостаточно, он подписывает бумагу о прекращении дела; так было сделано по отношению к Сингаевскому, а государственный прокурор также решил прекратить дело и по отношению к Рудзинскому. Решение это было утверждено киевским окружным судом; так как следователь не собрал достаточных улик, дело и было прекращено".

Но государственный прокурор Виппер знать ничего не (196) хотел: он стал доказывать, что "тройка" стала "жертвой" серьезной судебной ошибки. Они совершили грабеж и должны были за это быть посажены в тюрьму. Они честно признали свое преступление, и не их вина, если их за него не наказали. Правда, они сделали признание, чтобы установить свое алиби; но не в этом суть дела, настаивал Виппер - суть дела в том, что они совершили грабеж. Да, теперь установлено, что убийство было совершено в утро 12 марта и, следовательно, на поверхностный взгляд алиби "тройки" может показаться несостоятельным. Но это совсем не так; дело в том, что ограбление оптического магазина такое дерзкое и трудное предприятие, что оно фактически исключает для грабителей возможность совершить убийство в утро того же дня, в другой части города.

Виппер с большим темпераментом доказывал виновность "тройки" в ограблении магазина. Корреспонденты по этому поводу не могли не отметить, что никогда еще прокурор так настойчиво не доказывал виновность преступников, когда судьи отказывались их судить.

Для подкрепления своего тезиса Виппер умудрился заставить тупого Сингаевского инсценировать картину грабежа, т.е. воспроизвести со всеми подробностями, как Рудзинский залез в магазин, как он сам (взломщик первого класса) последовал за ним, как Латышев играл роль дозорного. Собрав добычу они пустились в бегство, и на другой день, благополучно закончив операцию, уехали в Москву.

Тут и Замысловский выступил на авансцену с целью как можно лучше все разжевать присяжным заседателям. Он обратился к Сингаевскому: "Ведь такое предприятие, прежде чем к нему приступить требовало от вас выяснения всех условий, не так ли? Вам нужно было разузнать, когда владелец уходит из магазина, где находится сторож, возле магазина или же у ворот, вообще говоря, надо было сделать большую рекогносцировку, чтобы знать, где что находится, как именно магазин закрывается и т.д. и т.д. Ограбить магазин со взломом это более сложное дело, чем просто в него залезть, необходимо было все расследовать - вы по крайней мере два дня должны были быть этим заняты?"

(197) Сингаевский, во время этой речи, только кивал головой выражая свое одобрение.

Затем, свидетелем был вызван Рудзинский, в кандалах, под конвоем двух солдат; под суфлерство Виппера он добавил некоторые довольно правдоподобные детали о том как он вломился в магазин при помощи отмычки и сверла, как они оба собрали очки, ножи и бинокли и передали их Латышеву.

И присяжные, и корреспонденты с одинаковым интересом прослушали эту профессиональную экспозицию; жаль, что Латышева уже не было в живых; но и без него это повествование звучало весьма убедительно.

Все это теперь читаешь так, как если бы это был какой-то затерянный фрагмент какой-то дикой сказки или же как перевернутый верх ногами криминальный роман: два человека приносят повинную в своем преступлении, и при помощи своих "адвокатов", никому не позволяющих усомниться в их виновности, очень убедительно излагают все подробности.

К всеобщему удивлению, судья Болдырев с полным благодушием позволил развертываться до бесконечности всей этой комедии, и это не взирая на уже установленный факт что судебное преследование трех громил было в свое время прекращено.

Не оставив ни в ком из присутствующих (включая адвокатов Бейлиса, впрочем и до того убежденных) сомнения в виновности "тройки" в ограблении магазина, Виппер переменил курс своей тактики и стал защищать "тройку", пытаясь объяснить в каком они находились фальшивом положении и убедить присяжных, что по существу они были не плохими ребятами: ведь так легко было тогда поверить всему самому скверному и о них и о Чеберяк; так легко, что они были таким образом как бы заранее осуждены. Он просил присяжных побороть в себе все предвзятые чувства по отношению к этим профессиональным ворам.

Виппер: "Можете ли вы по совести сказать, что эти три человека могли совершить убийство? Рудзинский приехал сюда с каторжных работ из Сибири, где он содержится за еще один грабеж; похож ли он на злодея, способного совершить такое страшное преступление, как убийство Ющинского? - Я очень (198) рад, что Сингаевский и Рудзинский тут присутствуют - они не похожи на убийц. Разве простой вор стал бы подвергать ребенка таким пыткам? Я бы тут не стоял перед вами, если бы не был убежден, что они невиновны, но что виновен человек, сидящий на скамье подсудимых".

В общем Виппер проявил мужество взывая к интуиции присяжных если принять во внимание, что по всеобщим отзывам, Сингаевский выглядел тем чем он и был, т.е., недоразвитым, полоумным типом (Виппер сам не раз указывал на его глупость, а Рудзинский, по деликатному выражению Виппера, "приехавший" из Сибири, отбывал там наказание не за кражу со взломом а за вооруженный грабеж, о чем присяжные прекрасно знали).

В заключительной части речи, все еще прилагая все усилия, чтобы добиться снисходительного отношения присяжных к "тройке", Виппер отметил их невыгодное положение вследствие их репутации "невинных преступников" (ярлык, немедленно приклеенный к ним прессой) по сравнению с Бейлисом, пользовавшимся всеобщим уважением.

Какой контраст! - Если отбросить его участие в ритуальном убийстве, рассуждал Виппер, Бейлис мог быть прекрасным человеком (хоть и не был профессиональным взломщиком); столько людей говорили в его пользу, никто ни слова, против... Виппер продолжал: "Весьма возможно что Бейлис хороший семьянин, добросовестный и усердный труженик, как и всякий другой еврей живущий в скромных обстоятельствах и притом религиозный. Но может ли все это удержать его от преступления? Конечно, нет... я опять повторяю, он может во всех отношениях быть хорошим человеком, хорошим семьянином, чтить отца и мать...".

Випперу мало было изображать Бейлиса хорошим семьянином, добросовестным и трудолюбивым, живущим, как и другие евреи в скромных условиях (предположительно, также похожих на него в их "практике ритуальных убийств"), увлеченный собственным красноречием, он стал заменять слова "может быть" словом "наверное". Он был возмущен клеветническим утверждением адвокатов Бейлиса, что тот не был ортодоксальным евреем; он также отказывался верить что Бейлис не соблюдал (199) субботы и фактически работал на заводе в то субботнее утро.

Виппер продолжал рассуждение: Если старик Зайцев, считавший мацу священным хлебом доверял ее выпечку Бейлису, значит он считал Бейлиса правоверным и благочестивым евреем.

Если бы Бейлис действительно занимался выпечкой мацы, можно было бы говорить об его благочестии: но ведь он ее только отправлял. Однако, для прокуратуры ортодоксальность Бейлиса была настолько же существенна как и репутация его честности.

Присяжным заседателям, говорил Виппер, может показаться странным, чтобы человек с таким добрым именем был способен на ритуальное убийство? Но пусть они не сомневаются в заслуженности его хорошей репутации: наоборот, чем более они был уважаем своими соседями, тем более вероятно, что как еврей он мог совершить ритуальное убийство. - Другими словами - правда о человеке не должна вводить присяжных в заблуждение...

Адвокаты Бейлиса ничуть не сомневались в правдивости признания "тройки" относительно ограбления оптического магазина. Их позиция была: "тройка" легко могла находиться утром 12-го марта в квартире Чеберяк, как об этом свидетельствовала Катерина Дьяконова, и в ту же самую ночь ограбить магазин.

Нелепость по существу дела и крайняя напряженность атмосферы переплетались между собой во время очной ставки Сингаевского с молодым революционером Махалиным. И полковник Иванов (глава киевской Охраны) и прокурор Замысловский сделали все от них зависящее, чтобы эта очная ставка не состоялась. Они надеялись, что им удастся не впустить Махалина в зал суда как им удалось это сделать по отношению к Караеву, его товарищу - революционеру и сотруднику по частному расследованию в деле Бейлиса, и так же по отношению к сыщику Полищуку и шпиону-арестанту Козаченко.

Полковник Иванов опасался, что его вызовут в свидетели и он очутится лицом к лицу с Махалиным, ранее бывшим его осведомителем. Сам Махалин конечно не хотел бы напоминать (200) об этом нечистом эпизоде в его жизни, но защита могла об этом знать и вывести все наружу. Такая перспектива представляла Иванову большие неудобства по причинам, как общего, так и специального характера. По причинам общего характера, потому что каждый раз как двойному агенту удавалось его перехитрить, это бросало тень на него как на чиновника политического розыска. Специальная причина для Иванова заключалась в том, что для него был опасен возможный вопрос защиты: на каком основании он доверял Махалину как шпиону Охраны, а не верил ему в деле Бейлиса?

Замысловский не хотел допускать Махалина на процесс потому что боялся что идиот Сингаевский при очной ставке с ним, совершенно провалится. Страх этот, как мы увидим дальше, имел полное основание; Замысловский настолько чувствовал эту опасность, что он пригрозил уходом из дела, если ему откажут в его требовании. Но администрация чувствовала, что она и так слишком далеко зашла, не допуская неудобных свидетелей на суд. И, в конце концов, Иванов и Замысловский уступили.

Опасная для них минута приближалась, когда сцена с "неудавшимся сознанием" подходила к концу. Сингаевского уже допрашивали больше часа; при беспрерывной помощи прокуратуры ему удалось наконец доказать свою виновность в грабеже, - по крайней мере поскольку это касалось неофициального мнения суда.

Тут Грузенберг, понимая создавшееся положение стал напирать на Сингаевского: "Почему вы думаете, что если в ночь с 12-го на 13-ое вы ограбили магазин, то это значит, что утром вы не могли совершить убийства? - вы говорите: я не боюсь (обвинения) потому что в ночь с 12 на 13 я был занят ограблением, я снова спрашиваю вас, почему вы думаете, что это доказывает что вы не могли совершить убийство утром?".

Об этом речь шла не раз и раньше; Виппер и Замысловский всячески старались доказать что ограбление было столь трудным и сложным делом, что должно было потребовать полного внимания "тройки" в течение, по крайней мере, предыдущих двух дней.

Но защита этим не была удовлетворена, и полагала что (201) и присяжные не доверяли версии обвинения. Грузенберг повторил свой вопрос; Сингаевский молчал - у него своих мыслей больше не было. Грузенберг в третий раз повторил свой вопрос и теперь Замысловский пришел на помощь Сингаевскому.

Замысловский: (обращаясь к Сингаевскому) "Не считаете ли вы, что если совершено было убийство, необходимо было спрятать труп?"

Сингаевский: "Да".

Замысловский: "В таком случае было бы невозможно убрать труп до ночи если убийство совершено было в утро 12-го?"

Сингаевский: "Нет".

Замысловский: "Значит, вы считаете окончательно доказанным, что у вас бы не было возможности убрать труп так как вы ведь все уехали?"

Сингаевский: "Да".

Защита утверждала, что тело жертвы было вынесено из квартиры или в ту же ночь или в следующую другими членами шайки Чеберяк.

Но все эти пререкания отодвинулись на задний план, как только вызвали Махалина для очной ставки с Сингаевским. Это был, может быть, самый напряженный момент всего процесса.

Наступил вечер, электрические лампы были зажжены, небольшой, продолговатый зал, вмещавший от 250 до 300 человек был набит битком, как и в прежние дни, корреспондентами главных газет и телеграфных агентств России и западного мира, зрителями, свидетелями, адвокатами и судьями.

Общее внимание было в высшей степени напряжено; "агент Д." был в зале и томился вместе с представителями обвинения и судьями. Председатель Болдырев вызвал свидетеля Махалина; франтовски одетый Махалин занял место напротив Сингаевского.

Судья: (Сингаевскому) "Посмотрите на этого молодого человека - узнаете ли вы его?"

Сингаевский: молчит

Судья: "Знаете ли вы его?" - наступает длинная пауза; Сингаевский, по-видимому, переживает внутреннюю борьбу; нельзя было определить были ли у него какие-либо связные (202) мысли, понимал ли он, перед какой задачей стоит? Сущность происходящего была очевидна для всех присутствующих. То, что Сингаевский в свое время встретился с двумя людьми назвавшими себя Махалиным и Караевым он уже раньше признал. Он отчасти подтвердил, отчасти отрицал некоторые показания Махалина и Караева относительно их встреч и разговоров.

Теперь для него был вопрос, отрицать ли ему, что стоящий перед ним человек тот самый, что назвал себя Махалиным? Если бы ему это удалось, он мог бы избежать поединка с Махалиным в присутствии стольких людей. Но он стоял как бы в оцепенении. Многие считали, что Сингаевский теперь "сломится" и сознается в убийстве.

Адвокат В. А. Маклаков сказал позже в заключительной речи: "Так оно продолжалось в течение нескольких мучительных минут, и у меня было чувство, что драма приходит к концу и произойдет сознание". Другой защитник, Карабчевский, тоже задержался в своей заключительной речи на этом критическом моменте; но он выразил свое разочарование насчет исхода сцены в другой форме: "Я в общем рад, что Сингаевский остался верен себе и стоял тут со своим тупым взглядом и малым умом". Карабчевский продолжает: "Если бы Сингаевский признался в убийстве, прокурор Виппер, конечно, присоединил бы его к длинному списку свидетелей, которых он обвинял или в получении еврейских взяток или же в том, что они были запуганы еврейскими угрозами".

Наконец Сингаевский ответил: "Я его знаю". "Вот в эту минуту" с горечью сказал Маклаков в своей заключительной речи, "обвинители и вмешались". Вернее, выступил судья Болдырев, который с этого момента - с помощью обвинителей стал направлять Сингаевского в течении дальнейшего показания.

Судья Болдырев: (Сингаевскому) "Где вы с ним встретились?"

Сингаевский: "В комнате у Караева"

Судья: "Вы говорили с ним по поводу убийства Ющинского?"

Сингаевский: "Нет"

(203)

Судья: "Вы утверждаете, что когда вы говорили с Караевым, этот молодой человек не присутствовал?"

Сингаевский: "Он не присутствовал".

Таким образом острый момент крайней опасности миновал - ведь Караев в своем показании заявил, что Сингаевский сделал ему свое признание в присутствии Махалина. Если уж Сингаевский не мог отрицать, что он когда-либо встречался с Махалиным, самое лучшее для него было отрицать присутствие Махалина при его разговоре с Караевым. Если Сингаевский и был на волосок от признания в убийстве, Болдыреву удалось вывести его из этой опасности; все, что Сингаевскому нужно было теперь делать, это механически повторять что Махалин не присутствовал при разговоре его с Караевым, и что при разговоре с Махалиным не было речи об убийстве.

Можно почти с полной уверенностью сказать: если бы состоялась встреча Сингаевского лицом к лицу с его бывшим кумиром Караевым, Сингаевский бы не выдержал и принес бы повинную. И с одинаковой уверенностью можно предположить, что Караев с его вспыльчивым, бурным характером, с его полным презрением ко всяким властям, никогда бы не потерпел вмешательства судьи и прокуроров, бесстыдно подсказывавших ответы Сингаевскому. А если бы ему не удалось остановить их маневры, он бы конечно произвел такой скандал, что эти маневры все равно потеряли бы какое бы то ни было значение.

"Мы протестовали", сказал Маклаков в заключительной речи, "но оцепенелое молчание Сингаевского было прервано, и тайна осталась нераскрытой". Не совсем так рассматривал инцидент "агент Д."; в ту же ночь, в письме к Щегловитову он писал "...хотя Сингаевский не признался в убийстве, он признал, что знает Махалина и подтвердил некоторые детали его показания; публика не сомневается, что Бейлис будет оправдан".

Девятнадцатый и последний день опроса свидетелей принес с собой высшую степень унижения для прокуратуры в результате показаний полковника Павла Иванова, помощника Шределя (главы жандармского управления). Тут надо (204) вспомнить, что под давлением начальства, именно полковник Иванов, в начале следствия, приступил к изготовлению улик против Бейлиса. Это он подсадил арестанта-шпиона Козаченко в камеру Бейлиса, и ничуть не изобличил дико-нелепого доноса Козаченко, будто бы Бейлис пытался его нанять для отравления фонарщика Шаховского и сапожника Наконечного. Будем помнить также, что вызванный на допрос к Иванову, Козаченко упал на колени и сознался, что он всю эту историю выдумал.

Легко понять, почему администрация не хотела пускать дурачка и пьяницу Козаченко в зал суда, но непонятно почему Иванов рассказал главному редактору "Киевлянина", Пихно, о признании Козаченко. Пихно умер до процесса, но он успел рассказать о разговоре с Ивановым другому журналисту, крещеному еврею Брайтману, в свою очередь беседовавшему по поводу этого эпизода с Ивановым.

На суде Карабчевский допрашивал Иванова по поводу этих разговоров:

Карабчевский: "Вы сказали, что говорили с Брайтманом по поводу бейлисовского дела; случалось ли вам говорить с ним об информации, полученной им от Пихно?"

Иванов: "Я не помню"

Карабчевский: "Вы никогда с ним не говорили о Козаченко?"

Иванов: "Я не могу с точностью припомнить разговоры происходившие два года тому назад".

Карабчевский: "Значит вы не упомянули о ложном обвинении Бейлиса и о признании Козаченко, что он солгал?"

Иванов: "Я этого" не помню".

В судебном отчете не значится прямого вопроса со стороны защиты: "Признался ли вам Козаченко, что он выдумал всю историю с отравлением?" - Иванова только спросили, говорил ли он об этом с Пихно и с Брайтманом - мы только что видели, как он ответил на эти вопросы.

Роль, сыгранная Ивановы в эпизоде с "неудачным признанием" тоже показывает каковы были чувство чести и компетентность этого человека. Именно к нему Рудзинский обратился в свое время с намерением сознаться в грабеже, и Иванов его (205) направил куда следовало. Об этих обстоятельствах Грузенберг, главным образом, его и допрашивал.

Грузенберг: "Разве вы не спросили Рудзинского, почему сознание в грабеже, совершенном в ночь с 12 на 13-ое, дает ему алиби касательно убийства, совершенного в утро 12-го числа?"

Иванов: "Нет, я не спросил".

Грузенберг: "Но ведь в газетах уже появилось точное указание относительно времени убийства".

Иванов: "Мне об этом ничего не было известно".

Как мы уже ранее видели, в газетах сначала появились противоречивые сведения относительно времени, когда было совершено убийство. Более чем вероятно, что эти вводящие в заблуждение сведения в газетах были ловушкой со стороны полиции; однако, невозможно поверить, чтобы Иванов был неправильно информирован. И вот эта ложь тоже помогла вскрыть правду. Иванов решил сыграть хотя бы на частичном алиби и потому одобрил план Рудзинского сознаться в грабеже. Сам же, в своих показаниях спотыкался с одной лжи на другую; он производил впечатление человека погруженного в какой-то туман, и когда прокуратура пробовала ему подсказывать, как она подсказывала Сингаевскому, он не воспользовался ее помощью.

Его спросили работал ли кирпичный завод в день убийства. На этот вопрос он дал два ответа; первый - что от следователя Фененко получен был рапорт, что завод работал. Но такой ответ был нежелателен для прокуратуры; снова спрошенный, Иванов сказал, что он не смог этого выяснить. Тогда Виппер, едва скрывая свое отчаяние, спросил: "Разве этот вопрос вас не интересовал?" - "Да, но я не мог установить, работал ли завод", - был ответ.

Тогда Виппер решил переменить курс и вернулся к уже не раз испробованной тактике, стараясь доказать роль еврейского капитала и запугивания в защите Бейлиса.

Виппер: (обращаясь к Иванову) "Известно ли вам, что Бразуль, Махалин и Караев получали какие-либо суммы денег?"

Иванов: "У меня есть рапорт об этом. В киевской (206) жандармерии есть несколько заявлений, подтверждающих, что все лица занимавшиеся частным расследованием, получали денежные вознаграждения". - "Согласно этому рапорту", продолжал Иванов, "Бразуль в свое время получил три тысячи рублей, а Караев и Махалин получали регулярно по пятьдесят рублей в месяц".

Тут Грузенберг, защищавший Бейлиса без всякого вознаграждения, вскипел, и потребовал, чтобы Иванов раскрыл источник своей информации; он отвергал объяснения Иванова, что тот должен в этом вопросе сохранять служебную тайну. В это время вмешался судья Болдырев: "Свидетель заявил: жандармерия располагает точными и надежными сведениями, не оставляющими у него никаких сомнений, но служебный долг не позволяет ему об этом говорить".

"Вот я именно об этом и говорю", резко возразил Грузенберг, - "почему вы, ваше превосходительство, не объясняете ему, что его служебный долг состоит в том, чтобы говорить только правду, и что тут никаких секретов быть не может? Я прошу внести это в протокол".

Замысловский решил, что это подходящий момент, чтобы подразнить Грузенберга и напомнить ему, что ведь Иванов давал свое показание по настоянию защиты. Грузенберг сейчас же парировал: "Безразлично, какая сторона вызвала свидетеля; не существуют свидетели обвинения и защиты - есть только честные и бесчестные свидетели".

- Замечание это было сделано в знаменитой грузенберговской манере - с прямолинейностью, граничащей с дерзостью. Нельзя было позволить защитнику делать намеки в суде, что ответственный государственный чиновник лжет. Судья Болдырев назначил перерыв заседания, чтобы обсудить этот и другие вопросы со своими коллегами. По возвращении судей, Болдырев обратился к Грузенбергу: "Я вас должен предупредить, что если с вашей стороны будут повторяться подобные замечания, я, к сожалению должен буду прибегнуть к крайним мерам". - Грузенберг отступил на один шаг: "мое замечание ни кому лично не относилось".

Болдырев: "Вы себе позволили непозволительное выражение; вы отлично знаете, что такие инсинуации запрещены, (207) поэтому ваше замечание было абсолютно неуместным; я предупреждаю вас, что если вы будете продолжать, я буду вынужден прибегнуть к крайним мерам". - Но Грузенберг больше не позволил себя запугивать. Он ответил: "Я повторяю, что не признаю разделения: свидетели обвинения и свидетели защиты; все свидетели дают показание в суде, и они могут только быть честными и бесчестными - я остаюсь при этом мнении". Болдырев на это ничего не возразил.

Уже после процесса, киевская ассоциация адвокатов сочла себя обязанной сделать Грузенбергу выговор за его резкий тон в обращении с Ивановым; однако, это не могло помочь Иванову на суде.

4.

Но где же сам Бейлис? В течение длительной борьбы за реабилитацию Чеберяк и "тройки", Бейлис фактически исчез из виду своих судей. Шли бесконечные рассуждения касательно куска наволоки, касательно седельного шила, возможно использованного для убийства, или касательно забора во дворе зайцевского завода, или толщины стен и пола в квартире Чеберяк и в винной лавке, в которой находилась Малецкая; шли разговоры о том, что Катерина Дьяконова видела в известное утро, и что Аделя Равич рассказывала обеим сестрам, об еврейских обычаях, о процессах в прошлом касавшихся ритуальных убийств, а ...интерес к самому Бейлису, казалось, уменьшался со дня на день...

Иванов давал свое показание на девятнадцатый день, а на двадцатый были вызваны эксперты; начиная с этого момента и вплоть до двадцать девятого дня, когда стороны приступили к заключительным речам, имя Бейлиса упоминалось все реже и реже.

Он был забыт. Его все возрастающее отсутствие (если не считать что он все сидел в зале суда в качестве безмолвного и незаметного объекта) делалось все более и более трагикомичным.

В газетах все чаще повторялся вопрос: "Где Бейлис?" и в середине процесса Карабчевский задал тот же вопрос в (208) зале суда, и судья Болдырев резко призвал его к порядку за легкомыслие, и немедленно объявил перерыв на десять минут. Один из наблюдателей* так описывает этот инцидент: когда председательствующий судья, во главе своих коллег, проходил во внутренние помещения, публика видела как прокурор Виппер покатывался со смеха. Получилось впечатление, что судья объявил перерыв, чтобы публика не видела, как он сам смеется. Публика, с трудом себя сдерживавшая когда Карабчевский сделал свое замечание, начала смеяться, как только судьи покинули зал суда.

(209)


=Главная=Изранет=ШОА=История=Новости=Традиции=Антисемитизм=Оглавление=Атлас=