ПИШИТЕ! MD

=Главная=Изранет=ШОА=История=Ирушалаим=Новости=Проекты=Традиции=
=Книжная полка=Музей=Антисемитизм=Материалы=


ПЕТЕРБУРГСКИЙ ЕВРЕЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
Серия "Труды по иудаике", Выпуск 3
Евреи в России: История и культура


© Петербургский еврейский университет
Санкт-Петербург, 1995 г.


Р.Ганелин

ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС В СССР В ПРЕДСТАВЛЕНИИ СОВРЕМЕННИКОВ 1930—1950-Е ГОДЫ

Значение традиции для всякой научной дисциплины столь же важно, как губительно и пресечение такой традиции. В течение более чем полстолетия изучение истории русского еврейства было в СССР невозможно. Историографическая традиция прекратилась. Предмет как бы перестал существовать; оказалось невозможным изучение каких бы то ни было архивных материалов, касавшихся истории евреев, ибо в подавляющем большинстве они были в конце 40-х— начале 50-х гг. засекречены независимо от содержания и периода, к которому относились.

Что касается литературы, связанной с историей евреев, то в отделы спецхранения крупных библиотек попала преимущественно та ее часть, которая касалась советского периода, могла быть определена как сионистская или, наоборот, антисемитская. Но пользование остававшейся доступной, включая даже Еврейскую энциклопедию, внушало некоторым читателям опасения. Из массовых же библиотек эта литература полностью исчезла.

Между тем к рубежу 20-х и 30-х годов, когда еврейская историография перестала существовать, а русской историографии отечественной и всеобщей истории был нанесен серьезный удар ЦК ВКП(б) и ОГПУ так называемым «академическим делом», в разработке истории русского еврейства были достигнуты существенные успехи. Они связаны преимущественно с деятельностью петербургско-ленинградской еврейской исторической школы. Заметим, что и центром «академического дела» был именно Ленинград.

Обстоятельства, при которых прекратилась еврейская историография, были таковы, что распространение ее традиций на изучение советского периода истории российского еврейства совершенно исключалось. Дело в том, что ведущие представители марксистского направления в еврейской историографии (ленинградская школа была разогнана как не признававшая марксизм) провозгласили в качестве основных черт истории революционного движения евреев оппортунистический, мелкобуржуазный характер (ввиду отсутствия в его рядах рабочих крупной промышленности) и традиционную склонность евреев к организации по национальному признаку, возникшую вследствие преследований на национальной почве. Для партийных и карательных органов это было и необходимым, и достаточным условием, чтобы прекратить не только еврейскую историографию, но и саму еврейскую общественную жизнь, которая являлась главным предметом изучения еврейских авторов. Но оставался не только не исчезнувший как насущная проблема современности, но и привлекавший к себе все большее внимание — уже не историков, а наблюдателей — еврейский вопрос в правительственной политике. Его восприятие современниками было особенно выразительным как форма движения общественной мысли, поскольку антисемитская политика властей, находившаяся в разительном противоречии с официальной идеологией, сначала была строго запретной темой, а затем, выдаваемая за борьбу с сионизмом,— предметом извращенного толкования.

Единственным по существу способом выражения взглядов по этому поводу были опасливые беседы с глазу на глаз или с немногими участниками [1]. Все это стало достоянием «устной истории» (oral history). Она требует к себе внимания как отразившая в качестве своеобразного источника не только восприятие событий современниками, но и сами эти события. Ведь деликатность, двусмысленность, а то и трагичность исторических ситуаций явились причиной особенных искажений в отображении их и связанных с ними событий в письменных памятниках эпохи. «Врет, как очевидец» — этими словами обычно выражают скептическое отношение к достоверности повествований участников и современников событий. Оно нашло свое отражение и в официальной советской литературной критике, противопоставлявшей «окопной правде» фронтовиков «большую правду» о войне, в сущности — казенную трактовку ее истории. Разумеется, признать за участниками событий исключительное право быть их историками невозможно: в этом случае срок, отводимый для исторического исследования того или иного события, не выходил бы за пределы продолжительности человеческой жизни. Нельзя, однако, не признать, что именно субъективизм оценок современников дает возможность с наибольшей яркостью и неповторимостью воссоздать аромат эпохи. Излишне говорить, что применительно к интересующему нас здесь сюжету вряд ли можно ожидать появления воспоминаний таких официальных лиц, которые ведали еврейским вопросом в партийно-государственном аппарате. Остаются, следовательно, показания современников-наблюдателей как единственное «живое» слово об эпохе.

Ведомственная документация из архивов, увидевшая свет в последнее время, как представляется, не уменьшает исследовательской потребности в сведениях, хранившихся в памяти современников. Мы постараемся ниже это показать.

Ограничительные меры властей по отношению к евреям вызывали в послевоенные годы в московской и ленинградской русской интеллигентской среде втихомолку высказывавшиеся сочувственные отклики, пожалуй, чаще, чем неизмеримо более жестокие репрессии всех предшествовавших лет, включая коллективизацию и депортации целых народов. Укоренившийся в сознании классовый подход и шпиономания были как бы не приложимы к евреям, да и направленная против них «кадровая политика» осуществлялась рядом, а не в безвестном далеке. Кроме того, разговоры о массовых репрессиях недавнего прошлого были редки, а назначение или неназначение коллеги на какую-либо должность было как бы бытовым сюжетом. Лишь немногие сколько-нибудь отчетливо представляли себе истоки и стартовые хронологические рубежи ограничительных мер по отношению к евреям. Их и на самом деле нелегко было определить. Вероятно, в качестве некоего демаркационного знака можно рассматривать отмеченное наблюдателями — как мне кажется, с опозданием — оттеснение от борьбы с еврейским национализмом, сионизмом и т.п. евреев-партаппаратчиков. Они были весьма активны в этой борьбе и отнюдь не склонны к какой-либо снисходительности — достаточно напомнить рассказ С.М.Дубнова в его мемуарах о поведении М.Г.Рафеса во время гражданской войны. Но перемены в кадрах партаппарата и важнейших правительственных ведомств, произведенные в 1937—1938 гг., привели тем не менее к общему уменьшению числа евреев в их составе. Народные комиссариаты иностранных и внутренних дел, а также обороны спешно русифицировались. Установление псевдонимов для ведущих партийных журналистов было наиболее заметным признаком перемен.

В объяснениях современников о причинах происходящего фигурировали два основных соображения. Первое из них опиралось на сведения о ранних контактах советского правительства с Гитлером в 1937—1938 гг., просачивавшиеся в форме слухов о переговорах, которые вели с германской стороной Канделаки, Бессонов, Астахов, Мерекалов как официальные советские представители. В 1938 г. М.С.Кедров написал Сталину о контактах Берии с гестапо, а затем 30 января 1939 г. Гитлер в своей речи прозрачно намекнул, что надеется договориться с СССР именно по еврейскому вопросу.

Что из этого и в какой мере было известно, как это интерпретировалось кухонно-коридорным еврейским общественным мнением — ныне установить трудно. Ведь шепотом получало огласку очень многое; достаточно сказать, что появившаяся несколько лет тому назад в «Огоньке» фотография прилета Риббентропа в Москву, датированная 30 марта 1939 г., у одного из моих знакомых не вызвала удивления: по его словам, он давно знал о ранних негласных появлениях Риббентропа в Москве.

Был, однако, один факт, получивший в сущности одинаковую интерпретацию со стороны как германской дипломатии, так и советских евреев. Речь идет о замене М.М.Литвинова на посту наркома иностранных дел В.М.Молотовым 3 мая 1939 г. Единодушное мнение состояло в том, что Литвинов как еврей не подходил для осуществления новых замыслов Сталина отнюдь не только по соображениям дипломатического такта.

Может быть, не сразу, а через несколько лет у некоторых наиболее беспристрастных наблюдателей возникли и другого рода объяснения ограничительных мер против евреев, проведение которых было начато перед войной. Объяснения эти сводились к следующему. Господствовавшая в первое послереволюционное время трактовка интернационализма, основанная на его безусловной абсолютизации, исходившая из неминуемости всемирной революции в ближайшем будущем, весь характер большевистской и советской идеологической доктрины того времени служили причиной пренебрежительного отношения властей к национальным чувствам представителей различных народов, в том числе русских и евреев. Однако при изменении национальной политики по отношению к русским с начала 1930-х гг. (постановления о преподавании истории, борьба с антипатриотизмом М.Н.Покровского, статья Сталина с критикой взглядов Ф.Энгельса на внешнюю политику царизма, остававшаяся несколько лет в самиздате и опубликованная перед самой войной с Германией) евреи оказались козлами отпущения. Дело было не только в национал-социалистической аналогичности сталинизма и гитлеризма (представления о национал-большевизме были очень мало распространены). Нельзя отрицать реальных исторических обстоятельств, например, того, что процент евреев в партийном аппарате был несоразмерно высок по сравнению с их долей в населении или того, что борьба с антисемитизмом в 20-х годах иногда выходила за рамки пропаганды и использовалась в качестве одного из предлогов для политических репрессий против русских подобно тому, как против евреев использовались обвинения в еврейском буржуазном национализме или сионизме.

Начало войны, истребление евреев германскими оккупантами привели к некоторым практическим мерам советских властей, принятым для того, чтобы у русского, украинского и белорусского населения оставленных Красной армией территорий не сложилось представления о том, что немцы враждебны к одним только евреям. Мне приходилось уже писать об этом [2]. По рассказам участников конференции по истории евреев в России в Институте российской истории РАН в 1993 г., там возникла весьма эмоциональная полемика по поводу действий Молотова, стремившегося представить немецкую политику уничтожения евреев на оккупированных территориях как направленную против всего их населения. Хочу по этому поводу заметить, что в действиях Молотова (хотя он имел дело с сообщением, адресованным западным союзникам) была все же военно-политическая целесообразность, не говоря уже о том, что зверства по отношению ко всему населению оккупированных территорий были горькой реальностью. Именно так трактовали дело мои собеседники применительно к военному времени. Однако сохранение такого освещения событий в учебниках истории и другой литературе послевоенных десятилетий оправдать таким способом мы не могли.

Нельзя было объяснить соображениями практической целесообразности и начавшиеся еще в 1942 г. и особенно проявившиеся весной 1943 г. ограничения при награждениях евреев-военнослужащих. Впрочем планомерное уменьшение числа евреев среди политработников и военных юристов вполне могло быть объяснено именно этими соображениями.

Уже осенью 1943 г. в Москве мне довелось услышать сведения об армейских делах такого рода.

Не касаясь событий 1940-х годов, о которых мне также довелось писать в журнале «Барьер» [3], я хочу остановиться на двух эпизодах первых месяцев 1953 г. с тем, чтобы показать, как тогдашние сведения современников могут способствовать более точной реконструкции событий на основе документальных источников.

Первый из этих эпизодов — сбор подписей под благодарственным письмом Сталину за высылку евреев на Дальний Восток для спасения их от гнева народных масс в связи с «делом врачей-убийц». А.Ваксберг в своей работе «Сталин против евреев» [4] излагает этот эпизод, приводя опубликованное во Франции письмо Сталину И.Г.Эренбурга, в котором доказывалось, что благодарственное послание произведет невыгодное для Сталина впечатление на Западе. К этому следует добавить рассказ акад. И.И.Минца, производившего сбор подписей вместе с Я.Хавинсоном (Марининым), бывшим генеральным директором ТАСС. Рассказ этот, переданный мне проф. С.Б.Окунем, состоял в том, что И.И.Минц, сидя в редакции «Правды», принимал присылавшихся туда для подписания письма известных евреев. Отказов от подписания, по его словам, было два — Эренбурга, сказавшего, что он напишет Сталину собственное письмо, и композитора Р.М.Глиэра, сославшегося на то, что он не еврей, а немец. Затем подписывавшийся текст письма был заменен новым, и начался повторный приезд подписантов. Внезапно он прекратился. И.И.Минц должен был, однако, провести в «Правде» еще день или два, после чего был отпущен домой, сдав письмо. Все это было, по его словам, в последние дни жизни Сталина.

Второй эпизод относится к мартовским дням после его смерти. Значительная часть интеллигенции, которая, как я говорил, возмущалась даже относительно либеральными ограничительными мерами против евреев, позже, когда последовала борьба с космополитизмом в 1949 г. и «дело врачей», в январе 1953 г. тешила себя иллюзиями о том, что Сталин играет в этих компаниях сдерживающую роль. Как ни странно, такие иллюзии разделяли и партийные интеллигенты, входившие в ЦК: А.А.Фадеев, К.М.Симонов, академик-историк А.М.Панкратова (она в 1956 г. рассказывала, что потрясенный Сталин говорил членам ЦК: «...мы доверили им жизни наших детей, а они оказались убийцами»). Смерть Сталина,— считали они,— развязала руки инициаторам «дела врачей». Руководители Союза писателей Фадеев и Симонов, до того старавшиеся держаться в связи с «делом врачей» поосторожнее, дрогнули. Тогда говорили, что их противники в руководстве Союза писателей, ссылаясь на А.Коптяеву как состоявшую в родстве с Маленковым, распустили слух о том, что без Сталина евреям не поздоровится. 19 марта в «Литературной газете» появилась редакционная статья с критикой прямо не названного романа В.Гроссмана «За правое дело» [5]. Симонов был причастен к статье лишь как редактор газеты. Фадееву же, активно выступавшему против космополитизма в 1949 г., суждено было еще раз «отличиться» в обстоятельствах, оказавшихся для него непереносимыми, потому что он с прежним запалом повторил свои речи четырехлетней давности, когда Сталин был уже мертв, и в провокационном «деле врачей», и в дальнейших манипуляциях вокруг него «наверху» ни для кого уже не было надобности. Но узнать или догадаться об этом Фадеев не сумел, как и многие из осведомленных и высокопоставленных современников, и через несколько дней ужас и трагикомизм его положения стали очевидны для всех.

Речь идет о докладе А.А.Фадеева «Некоторые вопросы работы Союза писателей» на заседании президиума правления Союза 24 марта 1953 г. Ссылаясь на статьи в «Правде» и «Коммунисте» и на мнение М.Бубеннова, В.Катаева, В.Кожевникова и Б.Агапова, он обрушился на роман В.Гроссмана «За правое дело», ставя его на самое позорное место среди порицавшихся в докладе произведений, напечатанных в «Новом мире», в числе которых была и повесть Э.Казакевича «Сердце друга», оцененная по сравнению с романом В.Гроссмана с известным снисхождением.

«Мы разгромили антипатриотическую группу безродных космополитов-низкопоклонников,— говорил А.А.Фадеев.— Еще не вполне разбираясь в подлинном лице этого противника, мы нанесли ему удар на XII пленуме Союза писателей в 1948 году [...] Мы с честью провели борьбу с идеологией космополитизма, ведем и будем вести ее дальше. [...] Мы сталкивались и сталкиваемся с проявлениями буржуазного национализма и на Украине, и в Казахстане, и в Эстонии. Мы сталкивались и сталкиваемся с еврейским буржуазным национализмом» [6].

Строгому осуждению подверглись в докладе Л.Субоцкий, Г.Бровман и А.Авдеенко, высоко оценившие роман Гроссмана на заседании московской секции прозы, и «Литературная газета» за передовую статью 19 марта, в которой докладчик хотя и видел критику романа, но негодовал, что он не был там прямо упомянут, а «назван «некоторыми произведениями»». «Мы полиберальничали в отношении А.Гуревича, В.Гроссмана, и это послужило к некоторому оживлению космополитов, буржуазных националистов»,— говорил докладчик (статью А.Гуревича «Сила положительного примера» в «Новом мире» он считал антипатриотической).

В том же номере «Литературной газеты» был помещен отчет о заседании президиума 24 марта. В нем были перечислены выступавшие: А.Твардовский, Самед Вургун, Г.Николаева, В.Ермилов, С.Злобин, К.Львова, А.Сурков, К.Симонов, А.Прокофьев, А.Первенцев, А.Караваева и отмечено, что «во всех выступлениях прозвучало единодушное осуждение романа В.Гроссмана «За правое дело». Только о трех выступлениях было упомянуто особо. А.Твардовский, указывалось в отчете, взял на себя «основную тяжесть ответственности» за напечатание романа, К.Симонов согласился с критикой статьи «Литературной газеты» от 19 марта, А.Первенцев выразил «общее возмущение собравшихся тем, что В.Гроссман до сих пор ни в какой форме не ответил на справедливую критику». Отчет был кратким. Считалось, очевидно, что все необходимое сказано в фадеевском докладе. Номер «Литературной газеты» с докладом и отчетом появился 28 марта 1953 г.

Что все это происходило под влиянием «дела врачей» — было совершенно очевидно. И когда 4 апреля было официально заявлено, что дело это сфабриковано, Фадеев со своим только что опубликованным докладом оказался в глупейшем положении, да еще в сущности в одиночестве: тексты выступлений по докладу в «Литературной газете» так и не появились (причастные к литературной среде люди говорили тогда, что почувствовавший ветер перемен Симонов не торопился с их опубликованием). Оправиться от такого удара Фадеев уже не смог. Недаром в медицинском заключении о его болезни и смерти от 14 мая 1956 г. отмечено, что приступы его болезни участились именно за три года до самоубийства.

В чем смысл моих рассуждений? Только в одной практической рекомендации — записывать сведения, характеристики, впечатления, содержащиеся в памяти современников, не дать им исчезнуть вместе с их носителями.

Примечания